ЖАНРЫ

«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
Шрифт:

Наутро пассажиры поезда на Каунас увидели лес, усеянный трупами, и сразу поняли, что здесь произошло. Среди проезжающих оказалась жена совета старейшин вильнюсского гетто Генса, литовка, которой вместе с дочерью позволено было жить в городе, а не за колючей проволокой, при этом она постоянно поддерживала связь с мужем. От нее-то мы в Каунасе и узнали об этом злодействе, а спустя несколько дней всплыли и подробности [102] .

Бойня на железной дороге в лесу проходила не по предписанному порядку: гестаповцам самим пришлось стаскивать трупы в ямы, так приказано было всем без исключения, уклоняться не позволили никому. Говорят, тела убитых были странным образом изуродованы, искалечены, словно стреляли разрывными пулями. Двадцать пять полицейских-евреев под надзором офицеров из СС перебирали вещи, оставшиеся от расстрелянных, все мало-мальски ценное отвезли в штаб гестапо, никчемную же дрянь отправили в гетто.

102

В Панеряе (Понари) находился один из крупнейших «расстрельных пунктов» Литвы. Сюда свозили евреев главным образом из Вильнюса, но и из других мест тоже, с 1941-го по 1943-й всего здесь погибли около 70 000 человек.

Эта кровавая расправа была только началом длинной череды таких же. Сразу же пошли на спад тайные мятежные настроения среди евреев в гетто, страх за свою жизнь душил любые возвышенные попытки сопротивляться, поднять восстание, не повиноваться. Но тогда с удвоенной силой заработала изобретательность узников, и то, что раньше было лишь побочным занятием, так время от времени, теперь приняло форму планомерной, целеустремленной, отчаянной борьбы за выживание.

И вскоре в глубоких старых подвалах и подполах гетто возник целый подземный город. Он появился тайно, в строгом секрете, даже ближайшие соседи скрывали друг от друга, что строят убежище под землей. Эти бункеры среди заключенных гетто стали называть «малиной». На строительстве «малины» трудилась вся семья, все, кто впоследствии собирался пользоваться убежищем. Однако эта работа доставляла лишь удовольствие, особенно заключительная ее стадия, когда выстроенный бункер вычищали, мыли, укрепляли и оборудовали для многодневного пребывания. Вести из Варшавы дали понять узникам, что обычные подвальные убежища не спасают, тогда появились в гетто столь изощренные подземные постройки, что непосвященному практически не было никакой возможности распознать подземное помещение под старым кривым домиком.

Часовым в гетто порой приходилось разыскивать людей, только что на их глазах буквально провалившихся под землю. И найти пропавших так и не получалось, ищи хоть с собаками. В одном из домов ищейки обнаружили люк в подземелье, спустились — обнаружили чистенький подвал, совершенно пустой. Полицейские выбрались наверх в недоумении, не подозревая, что старенькая печка в углу подвала скрывает от посторонних глаз едва ли не царские покои: если открыть печку, узенькая лестничка и низенький коридор выведут в просторное сводчатое помещение, где стоят уютные кровати, удобная мебель, куда проведено электричество, водопровод, вентиляция, канализация, где запасов колбасы, консервов, сухого молока, лука и сухарей хватило бы на месяцы, где припасена солидная аптека, в первую очередь — витамины на всю семью.

Иные рыли подземные ходы, выводившие в дома по ту сторону колючей проволоки, чтобы в случае опасности можно было и вовсе бежать из гетто на свободу. Что за опасность грозит узникам, никто еще не знал, но чуяли, что ждать ее осталось недолго, и, собрав все силы, готовились к встрече.

Габриэль через Ону сообщила Наташам о расправе в Панеряе. Павлаше директор театра Купстас [103] выправил разрешение отправиться в Вильнюс и забрать Габриэль из гетто. Поскольку внешность у Габриэль совсем была не еврейская, они в Павлом открыто ехали в Каунас в поезде вместе с другими, и никто их ни в чем не заподозрил. Она подумывала снова поискать работу, а пока поселилась вместе с Региной в доме у Наташ, где обе в задней комнате помогали хозяйке шить, и как только кто заходил в дом, пусть даже просто заказчики, замирали и сидели тихо-тихо, как мышки.

103

Александрас-Витаутас Купстас был режиссером театра в Каунасе.

О нелегальных жильцах не знали ничего даже сестры Наташи, которых от Регины и Габриэль отделяла всего лишь тонкая перегородка. По вечерам обе выходили иногда украдкой из дома, заходили к нам с Гретхен или к фрау Бинкис. Заходили, чтобы рассказать новости: в доме двух Наташ слушали радио на запрещенных частотах — из СССР и Англии. Когда же, наконец, когда это все кончится? И каков он будет — этот конец?

Этот тоскливый вопрос задавали всякому, кто приходил из города в еврейские бригады. Моя Реляйн по-прежнему трудилась в бригаде «Башмак», и порой, если часовые не глядели в нашу сторону, она выводила меня в свой садик посмотреть на ее цветы и овощи. Она так всякий раз радовалась, ликовала по-детски, любуясь на плоды трудов своих, как будто она выращивала их не для кухни «башмачников» [104] , а для собственной семьи.

104

Имеются в виду немцы-надсмотрщики, следившие за работой евреев-сапожников в бригаде «Башмак». — Прим. пер.

В городском садоводстве этим летом три раза в неделю работала особая бригада, и я часто заходила к ним проведать знакомых. Там работала Ада, двоюродная сестра покойной Лиды Гайст. Женщина загорела на солнце, и на темном лице сверкали глаза и, когда она улыбалась, блестели белые ровные зубы. Если не случалось поблизости часового, она ненадолго уходила поговорить со мной на скамейку в беседке, увитой диким виноградом и душистой жимолостью.

Я познакомилась с ней, когда зимой передавала в гетто известие о Лидиной кончине. С той поры мы с Адой виделись часто и относились друг к другу с той искренней теплотой, какая возникает между людьми, которые познакомились и сблизились при столь особенных и столь тягостных обстоятельствах, между людьми, каждому из которых близко и понятно горе другого, потому что и сам он пережил то же, потому что беда у них общая. Сын Ады учился у меня в немецкой гимназии. Когда началась война, мальчик был в Англии, и мать радовалась, что он там — в сохранности, и надеялась увидеть его снова после войны.

Пока разговаривали, мы постоянно были настороже: нет ли поблизости часового или садовника, служащего в садоводстве. Последние, кстати говоря, были люди мирные и добрые, антисемитизма не признавали, неприязни своей к немцам не скрывали и посетителей к евреям-работникам пускали без ограничений.

В садоводческой бригаде трудилась также и певица фрау Гедан. Вид у нее был, к сожалению, жалкий, даже ее красивое лицо, с классическими тонкими чертами, с восхитительными светло-серыми глазами, посерело, осунулось, как будто съежилось от горя. Одета она была плохо, работа в саду ей была тяжела. Однако, поразительно, что храбрые, отважные женщины с этой мерзкой желтой звездой на одежде принимали свою участь осознанно, терпеливо, стойко, мужественно. Им бы вот так обрабатывать родную почву на святой земле, в Палестине, ведь они не страшатся никакого труда, они вынесут что угодно, и даже с благодарностью, лишь бы дали им жить, только бы не убивали.

Я всякий раз жалела, что нет у меня под рукой фотоаппарата, глядя, как женщины дружно выпалывают грядки и сажают капусту. Эти даже грядки полют с достоинством, с природным изяществом, даже как-то грациозно, таких женщин ничем не унизить. Даже эти менялы, эти торговки, что лезут ко всякому со своими мелкими гешефтами, даже они не раздражают, не противны и не отвратительны. Такие скорее просто комичны, нежели несимпатичны.

Навещая работниц в садоводстве, я всякий раз исправно приносила с собой нарезанные бутерброды, и женщины могли хоть позавтракать прямо среди грядок. Как-то раз Ада положила мне в корзинку две ветки с розового куста, и тут вдруг беда — часовые с проверкой! Мы только что беззаботно болтали — а они уже перед нами! Мы замерли от ужаса. Женщины похватали наскоро свои тяпки и кинулись окучивать свеклу, а мне спрятаться было уже некуда. Кто такая? Что здесь надо? С евреями гешефты водите? Смотрят в мою корзину, а я делаю невинное лицо, словно Святая Елизавета Вартбургская: я только цветы для моего палисадника купить хочу, вот ищу садовника. Они, как всегда, удивились моему чистому немецкому, пробормотали что-то про «жидовскую мразь» и ушли.

Бригадир еврейских работников попросил меня не приходить больше так часто: и среди евреев есть стукачи, а меня здесь уже слишком хорошо знают. С тех пор я больше почти не заходила на территорию садоводства, только подходила снаружи к ограде. Мы с Адой встречались в условленном месте, где было мало прохожих, где можно было более или менее безопасно разговаривать через решетку.

Однажды я пришла и нашла сад пустым. Из деревянного барака, оборудованного под кухню, не долетало ни звука, ни запаха. Дверь кухни — на замке. В чем дело? Может, просто перенесли на другое время рабочие дни бригады? Но один из садовников сообщил, что в рабочей силе из гетто просто не было больше надобности. И свидания у решетки прекратились. Но и бригада «Башмак» больше не появлялась в городе. Внезапно оборвались всякие связи. Что теперь происходит в гетто? Ох, не к добру все это, не к добру.

В городе тоже стало тревожно: что ни день, уходили в Германию эшелоны с литовцами — на принудительные работы на фабрики и заводы. Что ни день — облавы на улицах. Гретхен моя боялась ходить на работу — ведь могут схватить по дороге, а у нее вообще нет никакого паспорта! Ученики мои частью перестали ходить ко мне — их семьи уехали из города в деревню. Трое студентов, что снимали у меня комнату, внезапно пропали. Никто не желал подчиняться немецким приказам.

Никакого значительного наступления вермахта на фронте летом не случилось: энтузиазм немцев понемногу шли на спад. Но чем ленивее протекало существование оккупантов, тем активнее и жестче боролись в тылу и в подполье.

Из продуктовых карточек регулярно выдавали теперь только хлебные. Ни мяса, ни сала, ни жира не было месяцами. В мясных лавках найти можно было разве что конину или низкопробную говядину, все сколько-нибудь стоящее продавалось в немецких магазинах. Молоко для детей теперь тоже появлялось лишь время от времени. Свободную торговлю продуктами питания, как и прежде, держали под запретом. На черном рынке одна облава следовала за другой, гребли всех подряд — и продавцов, и покупателей, и всех — в грузовик и в полицию. У кого не доставало нужных документов — в рейх, на работы. Но на другой же день рынок снова был полон, на месте одного арестованного спекулянта тут же появлялись два новых. Масло и сало, чья официальная цена была 2.20 рейхсмарок за килограмм, здесь шли за 50, 60, а то и вовсе 70 марок за то же количество. На прочие продукты цены были соответствующие.

Поделиться с друзьями: