ЖАНРЫ

Евангелие Михаила Булгакова

Мирер Александр

Шрифт:

Итак, обвиняемому 27 лет. На лице его синяк и ссадина с запекшейся кровью, руки связаны [38], [39], [40] — по Евангелиям. Но он смотрит на прокуратора «с тревожным любопытством», чего не мог делать гордый пророк и мессия [39], [43]. Актеры на сцене. Но что им предстоит говорить, что написано в сценарии? Видимо, это определяется куском пергамента, бегло просмотренным Пилатом. По замыслу Булгакова, там должны быть обвинения, веские для синедриона, но маловажные для римской власти. Такие, чтобы Пилат мог полюбить обвиняемого — несмотря на них…

Момент для повествователя тяжелый. Теперь, в отличие от Евангелий, не может быть голословных обвинений [42] и — тем более! — голословных оправданий, ибо за спиной Пилата есть контрольный инструмент — римская полиция. И вот, нарушая порядок судоговорения, Пилат задает первый вопрос: «Так это ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?» (с. 436).

Счастливая находка! Во-первых, Пилат и сам бы с наслаждением разрушил проклятое капище. Во-вторых, призыв к разрушению храма — действие, которое Булгакову еще понадобится и художественно и идеологически. В-третьих, это взято из Евангелий [13], [14], где толкуется тоже как ложное обвинение — либо как притча. В-четвертых, поспешность Пилата свидетельствует о болезненном его состоянии, а также, смею предположить, о радости самого автора, решившего труднейшую задачу. (Впрочем, по Евангелиям первый вопрос — тоже о главном обвинении, а не формальный [43], [57]).

Первый вопрос задан, началось судебное следствие. Нет сомнения, что при любой дерзости обвиняемого, при надменных препирательствах, вроде: «От себя ли ты говоришь это?», Пилат, уже показанный Булгаковым, закончил бы допрос немедленно — и одним лишь словом: «Повесить…» Поэтому арестант ведет себя так, как и следует иудейскому бродяжке, парии, перед лицом всесильного правителя. Он искательно подается вперед и начинает: «Добрый человек! Поверь мне…»

Так, дерзость… Правда, безобидная. Пожалуй, забавная. Первая искра интереса брезжит в больной голове правителя. Он говорит: «Это меня ты называешь добрым человеком?.. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно» (с. 437). Абсолютно точное исторически [91], это заявление колоссально расширяет облик Пилата. Он знает себе истинную цену — тупой злодей Флавия и Филона вряд ли мог так говорить. (Поставим нотабене на этой детали и вернемся к нему позже.) Прокуратор вызывает на сцену кентуриона (сотника) Крысобоя, приказывает увести преступника, объяснить ему правила этикета — и почему-то добавляет: «Но не калечить…» Равнодушно так добавляет, привычно — видимо, «свирепое чудовище» все же гуманнее, чем его подчиненные…

Чрезвычайно показательное преобразование! Не надменного «царя иудейского», а робкого, маленького человечка ведет легионер. Не для пышного, театрального бичевания — чтобы одним убийственным ударом вселить почтение к носителю власти: «Римского прокуратора называть — игемон» (с. 438). (Поставим еще отметку на будущее.) Нет синоптической жестокости, нет иоанновской демонстрации, есть последовательный негатив евангельских мизансцен [52], [54]. И за ударом следует не глумливая, а презрительная речь: «Ты понял меня или ударить тебя?» — и арестант покорно отвечает: «Я понял тебя. Не бей меня» — даже строением ответа изображая покорность.

Эта сцена к тому же — негатив допроса у первосвященника Анны, когда один из служителей ударил Иисуса — за дерзость, но тот на удар ответил новой дерзостью [39]…

Еще одна деталь-перевертыш. Кентурион Крысобой, которого сам Пилат назовет холодным и убежденным палачом, трансформировался из евангельского сотника, присутствовавшего при казни и уверовавшего в Иисуса [77]…

Иными словами, весь перерыв в допросе — для бичевания только внешне, ритмически соответствует аналогичной паузе у Иоанна. Это ритмическое подобие выдерживается и далее, но везде, кроме одной главной цезуры, заполняется совершенно иным содержанием. Но об этой связке с первоисточником речь будет впереди. Пока — о противопоставлениях.

По Иоанну, Пилат спрашивает: «Откуда ты?», а Иисус не удостаивает его ответом [64]. Но вот что произошло у Булгакова.

Прокуратор спрашивает об имени арестанта, и тот с готовностью называется: Иешуа (Иисус в арамейском произношении). Прозвище: Га-Ноцри. Оно означает «Из Назарета», вполне по-евангельски (земной отец Иисуса, плотник Иосиф, после рождения сына «поселился в городе, называемом Назарет, да сбудется реченное через пророка, что Он Назореем наречется» (Мф. II, 23) [1]. Но это известное прозвище «Га-Ноцри» восходит к совершенно неожиданному источнику — еврейской канонической книге Талмуду. Отнюдь не по Евангелиям Иешуа Га-Ноцри отвечает и на следующий протокольный вопрос. Родом он вовсе не из Назарета, а из города Гамалы. (По Флавию, Гамала помещалась к востоку от Генисаретского озера, на дальнем краю Палестины. Если иудаисты не признавали пророка из Назарета, то пророк из Гамалы был просто немыслим.)

Мало того. Вот следующий вопрос и поразительный ответ на него; ответ, бросающийся в глаза, очередная метка:

«— Кто ты по крови?

— Я точно не знаю, — живо ответил арестованный, — я не помню моих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец…» (с. 438).

Поразительно мастерство, с которым Булгаков выразил в короткой фразе бездну интонаций — в самом деле, и незавидный облик матери Иешуа здесь намечен, и смущенно-независимое его отношение к своему происхождению, и очаровательная, наивная правдивость — все в дюжине слов! Но ответ еще отбрасывает и мифологию, облекающую рождение Христа: божественное происхождение, мать-девственницу, земного отца, род которого восходит к царю Давиду [2]. Иешуа таким образом отказывается и от христианских, и от иудаистских божественных прерогатив.

И этот последний ответ, решительный отказ от евангельского стереотипа, также идет из Талмуда.

В рамках сюжетной задачи здесь делается первый шаг к ее решению: булгаковский Иешуа, очевидно, не претендует на роль мессии, народного вождя, — а потому в принципе может быть оправдан грозным правителем Иудеи. Но художественный эффект поворота к еврейским каноническим источникам много, много шире. Здесь, на первых же страницах новеллы, мы сталкиваемся с тем, что я назвал бы феноменом Булгакова — с умением одной короткой фразой, иногда даже одним-единственным словом решить несколько задач и через это слово свести несколько плоскостей произведения в единый художественный объем.

17. Отступление: о Талмуде

Отступление это нужно сделать, чтобы читатель мог ощутить разительное противостояние Талмуда и Нового Завета — и получить представление об эмоциональном пороге, через который пришлось перешагнуть писателю, выросшему в православной среде.

Талмуд — священная книга иудаистов, дополняющая Пятикнижие Моисеево — первую часть Ветхого Завета. Формально Талмуд соотносится с Библией так же, как и Евангелие. Но — только формально. В отличие от Нового Завета, Талмуд ограничился толкованием Пятикнижия, при котором последовательно отверг и предал анафеме любую возможность новации. Основная часть Талмуда, Мишна («Повторение закона»), создавалась на протяжении шести веков, пока в 210 году н. э. не была сформулирована окончательная редакция, содержащая 63 трактата, которые фактически регламентируют все поведение верующих евреев. Не только этически значимые поступки, как в Евангелиях, а все поведение целиком. Мишна дает нормативы богослужения — в том числе и мысли, необходимые для исполнения культа! — устанавливает кары за вероисповедные нарушения, приводит список грехов, караемых смертью. И тут же содержатся правила приготовления пищи, личной гигиены; имущественное, семейное и прочее законодательство. Это нормативный кодекс с поистине необъятной широтой охвата, но главное его качество — не сама широта, а возведение бесконечного числа поведенческих нормативов непосредственно к Богу.

(Мы будем цитировать в основном «Тосефту» — книгу, параллельную Мишне, комментирующую ее и расширяющую.)

Мишна, подобно зеркалу, отображает религиозно-светский характер иудейской религии. На этом уникальном единстве зиждится характерное для иудаистов отторжение всех инаковерующих людей (я уже упоминал о связи между особенностями иудейского культа и политической непримиримостью населения Палестины I века н. э.). Религия распространяла иудейскую непримиримость на любое отклонение от стереотипа — ибо все детали этической матрицы считались священными. Разумеется, отвергалась каждая попытка модернизации религиозных норм. Так, мессия должен происходить из колена Давидова и из города Давидова — иначе он еретик, ибо нет пророка из Галилеи. Эта мелочность кажется нелепой, но она характерна. Понятно, что новоявленная христианская ересь с ее капитальными отклонениями от ветхозаветных норм расценивалась иудаизмом как ужаснейшая сверхъересь, как самое тяжкое предательство [21].

И эта сверхъересь оформлялась организационно как раз в то столетие, когда доделывалась каноническая редакция Талмуда.

Последствия ясны. Талмуд законсервировал в своих текстах непосредственную реакцию раввината на появление и отделение христианской секты. На рождение иудео-христианства. Реакция ненавистническая, непримиримая — да иначе и быть не могло. Новый культ тоже был агрессивен, ибо унаследовал от старого Ветхий Завет, его традиции нормативной этики и нетерпимости — это обязательное качество жесткой, заданной этической системы.

Поделиться с друзьями: