Евангелие от экстремиста
Шрифт:
Возле метро ко мне подошла девушка по имени Джен. Делегатка из Иваново и бывшая жена русского растамана — Ромы ВПРа. Я её и не узнал, оказывается, мы были вместе на съезде РОСа, и она писала статью в Ивановской газете после моего концерта. По её предложению мы поехали на вписку к музыкантам из Кинешмы. Группа у них была очень своеобразная. Эдакие монгольские ритмы с обескураживающими текстами. Назывались они "Друзья Будорагина". Они снимали квартиру в самом центре Питера. В шикарном древнем доме, сплошь состоящем из одних углов. Все углы в квартире имели неправильную форму. Друзья этого самого Будорагина гостеприимно сходили в магазин, откуда не менее гостеприимно приволокли шесть бутылок водки, пиво, чипсы и окорочка. После третьего стакана я начал грязно приставать к Джен. Нам, похоже, было в тот день одинаково хреново и неуютно в этой омерзительной действительности. Закончилось всё совместным с друзьями Будорагина пением песен Майка Науменко. Напившись водки, я долго лечил друзей Будорагина преимуществами рыночной экономики, с трудом соображая, прав я сам или все же неправ. Все расползлись по кроватям. Полет Валькирий. Я наплевал на весь мир — Джен, кажется, в эту ночь спасла меня от стопроцентного суицида, своим божественным телом заслонив от меня бездонную пропасть черного, зловещего Питера. И никаких больше ассоциаций. Похоже, ради одной неё, я обязан был в тот день не из Брянска — с того света вернуться.
На следующий день она проводила меня до вокзала. Мы договорились встретиться на очередном съезде. Однако, Лимонов её спустя полгода отругал за недостаточный энтузиазм, и Джен от обиды забила на НБП полностью. Ей в пример Лимонов совершенно зря похвалил Ковровского гауляйтера Нину. В недалеком прошлом Нина была девушкой барда Непомнящего, и в юности освободила маму от папы, зарубив его топором. Ковров был заботливо изрисован граффити "Россия — всё, остальное — нечто!". Наверное, «нечто» приближалось с одной из рядом расположенных галактик, и все его очень ждали. Джен помахала мне рукой и грустно так улыбнулась. Я сел в скоростной экспресс. Эту долбанную Москву словно мёдом намазали. И чего я там забыл?
На Ленинградском вокзале колотилась в своем вечно чёрном пальто несчастная Доррисон. Голова была повязана чёрной косынкой. Кудрявые каштановые волосы полностью отсутствовали. Они со Стасей дружно обрились. Выглядела она просто как космонавт. Ей, наверное, было очень холодно.
— Коноплёв, это просто атас. У Михалыча дома стекла выбиты, в квартире холод, как на улице. Куча народу. Михалыч от ревности сходит с ума. Подралась я с ним даже. Паук меня на работу взял в ларёк кассетами торговать — а там выручки нет совсем. Дела — просто жопа. Я отогреться не могу. Коноплёв, поехали куда-нибудь. Купи водки, мне холодно.
Доррисон дозвонилась до Акопяна, и мы вписались у него. Выпили две бутылки водки. Перекусили, что было. Акопян оказался бывшим хиппи и большим эстетом. Ставил на магнитофоне музыки всякие и подолгу их комментировал. Аудиофил. Утром мы поблагодарили его за кровать и вывалились обратно в холодную, заснеженную Москву.
Я решил, что, коли уж такие проблемы, то можно снять комнату. Сняли у пожилой еврейской женщины, очень интеллигентной и аккуратной. Я уже у неё подолгу жил раньше, она меня знала, но Доррисон её просто шокировала.
— Рома, ну давай я познакомлю тебя с нормальной еврейской девочкой, из синагоги. Мне кажется, что тебе очень не везет со всем этим. Ну какая это жена! — Качая головой, шептала Людмила Яковлевна.
Я только разводил руками. Ясно было, что никакая. Да и сам я был никакой. Вскоре я улетел в Эмираты за тканями для одного московского свадебного салона. Я выбирал для них белые и золотые ткани и всевозможную отделку — вышивки, бриллиантики и прочую беду. Из всего этого потом шились платья, и рабыни подиума на длинных костлявых ногах волочили их в Милане и Париже. Такая вот русская экзотика. Вернулся 25 ноября, вечером. При вылете из Дубаи купил бутылку мартини и выпил в самолете в одну харю, думая о высокой любви и своей поганой, ни к чему не ведущей, жизни. В Шереметьево-2 меня встречала в дым укуренная Доррисон. На чуть обросшей лысине Костя Локотков вырезал ей бритвой свастику. На обеих руках у Доррисон выступали здоровенные шишки. Этого трудно было не заметить, да она уже и не скрывала. Это бывает от уколов. Поздно было скрывать.
— Лучше бы ты умерла, — ответил я, глядя ей в лицо.
Я ненавидел её просто до безумия. Оказывается, она уже очень давно ездила к одному приятелю. Тот колол ей винт — это наркотик, хоть и не такой тяжелый, как, к примеру, героин. Но, безусловно, определенные последствия для психики были налицо, да и зависимость была выражена достаточно ярко. Доррисон неделями не выходила из глубокой депрессии. А я-то думал, чего это она две недели с трудом в Брянске высиживает, колотило её регулярно. Дурак, грешил на партию. Партия, как оказалось, была совсем ни при чём. Партия в моих глазах была полностью реабилитирована. Не в НБП она от меня бежала. Я решил купить огнестрельное оружие и своими руками убить наркомана.
Вскоре было куплено за какие-то смешные деньги отличное ружьё. Старая немецкая двустволка, в неплохом состоянии. Из него-то уж убить можно было не одного наркомана, а сразу наркоманов пять или десять. Но, как оказалось вскоре, именно тот, нужный наркоман, вовремя сдох. А это значит, что убийство мной кого бы то ни было откладывается на неопределенный срок.
В Брянске недели через две прошел очередной концерт Непомнящего. Перед концертом я сел за пианино, и мы дружно спели Мурку и Таганку. По залу ходила лысая Доррисон со свастикой на затылке, журналистки хором показывали её друг дружке, со словами "жена Коноплёва" и крутили пальцем у виска. Видок у неё был просто психоделический. Депрессивная Доррисон не стала дожидаться окончания концерта, и немедленно нажралась прямо за кулисами какого-то там портвейна с какой-то там водкой. Все повеселели и поехали в Боксёрскую общагу для продолжения банкета. Там Непомнящий прочитал молодому поколению лекцию о любви к родине, попел песен ещё. Доррисон, с трудом втыкая в суть общего разговора, попросила у некоего Степана Блинова пластмассовый стаканчик из-под самогона, сблевала в него чистой желчью и протянула ему через весь стол к окошку:
— Вылей, пожалуйста, в форточку.
Ей сразу стало дурно, и вскоре мы поволоклись домой прочь. По дороге пришлось для профилактики все же её набить немного, чтоб пришла в себя. Мы еще долго бродили по заснеженному ночному Брянску — я потерял свой ключ, а Хэлл, которая жила там же, с нами, свалила к каким-то театральным друзьям. Ночь обломов. Нас чудом вписал один местный рок-деятель, мой старый приятель, по имени Блондин. У Блондина были неплохие тексты, хотя сам по себе нравился он не всем. Законченный бабник и алкоголик, Блондин был природным альбиносом, с красными и почти ослепшими глазами. В трудные минуты жизни у Блондина всегда можно было чего-нибудь попросить. Он элементарно мог в домашних условиях сварить любое наркоманское зелье.
Степан Блинов — крестьянский сын, из старинного русского города Унечи, был коллегой моего гитариста Боксёра по учебному процессу. Отличался Степан истинным нордическим характером — не боялся трудностей и относился с энтузиазмом к любому делу. Просыпаясь обычно на занятия, Степан поворачивал голову влево. На спинке кровати у него была составлена настоящая порногалерея из наклеек от жвачки. И глядя на эти самые наклейки, не смущаясь ничуть самого Боксёра, с тоскливым вздохом "женщину бы", Степан яростно принимался дрочить. Был, однако, Степан человеком принципиальным и политически грамотным, поэтому не стал сразу вступать в НБП, а долго прислушивался к нашим разговорам. Посещал собрания и написал своё заявление только через год. Мы с Боксёром радостно недоумевали.
Через день мы уже оказались в Москве. Доррисон поехала с нацболами на акцию в Подмосковье — устраивать публичное сожжение глянцевых журналов. Хэлл поехала к Акопяну с ним гулять. Он был с ней крайне галантен, ухаживал и прижимал в метро. Я приехал на объявленный концерт, и полез на сцену. В перерыве между исполнителями вышел в фойе. В районе туалета на креслах, в полной отключке, с вытекающим на пол взглядом, лежала в абсолютно нездоровой позе Доррисон. Ни стоять, ни тем более передвигаться самостоятельно она, разумеется, уже не могла. Я отдал Хэлл гитару, взвалил на плечо свою жену, и пошел к метро. Она всю дорогу требовала портвейна. Дома я сварил ей пельменей и уложил спать. Жизнь казалась пустой и невыносимой.
В Брянске я собрал большую сумку с её шмотками, и в следующий визит в Москву торжественно вручил Михалычу. Тот взвалил на себя необъятный баул и попёр в метро. В следующий раз я встретил её месяца через три, на моём с Непомнящим квартирнике, дома у Михалыча. На душе было мерзко. Мы вышли погулять и окончательно подвели печальные итоги. Собственно, на кой хрен нам это было надо с самого начала? Спустя несколько лет Доррисон ещё раз поступит в МГУ, на философский факультет.
Подходил к концу тяжелый, во всех отношениях, год. 1998. Пожалуй, в этом году я исчерпал себя полностью. Не хотелось больше писать никаких таких песен. Ценность всего этого, музыкального, как-то пошла на убыль. Я в упор не понимал, а ради чего? Какой смысл во всём этом? Я вспоминал слова неизвестного околомузыкального деятеля, сказанные Джиму Моррисону: "Ничего серьезного в этом нет. Это всего лишь рок-н-ролл, а ты — всего лишь рок-поэт". Слова, сказанные в каких-то далёких шестидесятых, были искренни и правдивы. Этим не перевернешь планету, не "подтолкнёшь, что падает". Это просто досуг, это даже не часть идеологии. Искусство — это глубокая, рыхлая мусорная свалка. Клоака. Я ненавижу искусство.