Евтушенко: Love story
Шрифт:
Кто эти «вы»? Оппоненты. Почему они адресат его поэмы? С кем спорит «бедный поэт»? Похоже, все та же интеллигенция. Установка Евтушенко такова: вам не нужен мой пафос, вы не верите мне, моему социализму и патриотизму, а потому получайте все это в огромных размерах. Выразитель времени давно и бесповоротно идет поперек времени, и его гражданская продукция становится на самом деле особой зоной поэзии чистой. Богатством его стиха, словаря и исполнительской техники может утолиться лишь знаток. Он повторяет прежние приемы, повышая их уровень. Теперь проза, внедренная в стихи, безупречно написана: это действительно избранная проза Евтушенко, эти лаконичные новеллы, в которых действуют генералиссимус Франко и команданте Че; некий аферист с пацаном, надувший поэта, и нищая старуха, умело разламывающая краюху хлеба; неудавшийся художник Гитлер и Гюнтер Грасс — великолепный буйвол с очками на носу; сопливые русские фашисты и Берия, коему нравятся слегка толстые женские ноги; предатель молодогвардейцев, напивающийся в собственном баре, и сам Фадеев, молодо-седой, истощенно красивый; Пиночет — провинциал с влажной ладонью и бывшая женщина-полицейский, ушедшая в учительницы Магдалена; Сикейрос и колымский бульдозерист Сарапулькин, созидающий из валунов свой будущий склеп — личную пирамиду…
Есть тут и бункер Сомосы, где кресло пробито сандинистсткой пулей, и дырочку расковыривает пальчиком младенец, есть и пароход посередине Амазонки между Бразилией и Эквадором, и на обоих берегах стоят военные люди, не знающие, в каких отношениях состоят их страны: надо ли что-то делать, наблюдая за пожаром на пароходе и гибелью людей? Это их проблема. Не евтушенковская. Он пафосно гнет свою линию, прекрасно видя изнанку вещей:
Заманчив проект социального рая, но полная стыдь, всех в мире детишек усыновляя, своих запустить. Глобальность порой шовинизма спесивей. Я так ли живу? Обнять человечество — это красивей, чем просто жену.Тем не менее он не покидает проповеднической кафедры. Это эпос, состоящий из декламативного стиха и сдержанной прозы. «Фуку!» симфонична, и финал всей поэмы — высокая декламация, вряд ли достигающая широких масс по причине скрытых в самом стихе чисто стиховых достоинств, не столько изощренных, сколько необходимых здесь и сейчас. Маяковский, Пабло Неруда, Уитмен присутствуют при сем.
Последнее слово мне рано еще говорить — говорю я почти напоследок, как полуисчезнувший предок, таща в междувременьи тело. Я — не оставлявшей объедков эпохи случайный огрызок, объедок. История мной поперхнулась, меня не догрызла, не съела. Почти напоследок: я — эвакуации точный и прочный безжалостный слепок, и чтобы узнать меня, вовсе не надобно бирки. Я слеплен в пурге буферами вагонных скрежещущих сцепок, как будто ладонями ржавыми Транссибирки. Почти напоследок: я в «чертовой коже» ходил, будто ада наследник. Штанина любая гремела при стуже промерзлой трубой водосточной, и «чертова кожа» к моей приросла, и не слезла, и в драках спасала хребет позвоночный, бессрочный. Почти напоследок: однажды я плакал в тени пришоссейных замызганных веток, прижавшись башкою к запретному, красному с прожелтью знаку, и все, что пихали в меня на демьяновых чьих-то банкетах, меня выворачивало наизнанку. Почти напоследок: эпоха на мне поплясала — от грязных сапог до балеток. Я был не на сцене — был сценой в крови эпохальной и рвоте, и то, что казалось не кровью, — а жаждой подмостков, подсветок,— я не сомневаюсь — когда-нибудь подвигом вы назовете. Почти напоследок: я — сорванный глас всех безгласных, я — слабенький след всех бесследных, я — полуразвеянный пепел сожженного кем-то романа. В испуганных чинных передних я — всех подворотен посредник, исчадие нар, вошебойки, барака, толкучки, шалмана. Почти напоследок: я, мяса полжизни искавший погнутою вилкой в столовских котлетах, в неполные десять ругнувшийся матом при тете, к потомкам приду, словно в лермонтовских эполетах, в следах от ладоней чужих на плечах с милицейски учтивым «пройдемте!». Почти напоследок: я — всем временам однолеток, земляк всем землянам и даже галактианам. Я, словно индеец в Колумбовых ржавых браслетах, «фуку!» прохриплю перед смертью поддельно бессмертным тиранам. Почти напоследок: поэт, как монета петровская, сделался редок. Он даже пугает соседей по шару земному, соседок. Но договорюсь я с потомками — так или эдак — почти откровенно. Почти умирая. Почти напоследок.Гавана — Санто-Доминго — Гуернавака — Лима — Манагуа — Каракас — Венеция — Леондинг — станция Зима — Гульрипш — Переделкино, 1963–1985.Помета под поэмой — часть ее поэтики. Если этим стихам не верить, их нет. Но они есть.
Ну а «Маму и нейтронную бомбу» он возит по стране. Его слушают различные — рабочие и студенческие — аудитории Москвы, Ленинграда, Иркутска, Пензы, Куйбышева, Тольятти, Челябинска. В конце концов поэму выдвигают на соискание Государственной премии СССР — и 7 ноября 1984 года премия будет присуждена.
Пока он атаковал эту премию, было многое — и радость, и горе. Отметил юбилей старый друг Симон Чиковани в Центральном доме литераторов — Евтушенко принял участие в вечере; умер старый друг Нодар Думбадзе — Евтушенко подписал некролог.
В Калифорнии произойдет шестая встреча советских и американских писателей с его участием. Эти встречи были ежегодными и проходили попеременно — то в СССР, то в США. Соперничество сверхдержав толкало писателей к налаживанию хоть каких-то связей, препятствующих отчуждению.
В издательстве «Книга» выходит библиографический указатель «Русские советские писатели. Поэты»: в седьмом томе — евтушенковская персоналия.
Декабрь увенчался ударно: премьерой «Детского сада» в Москве и Волгограде.
Что с матушкой-рифмой? Что с судьбой советского поэта Евтушенко? Всё в порядке. Более чем.
Разве что: Не отдала еще всех моих писем и не выбросила в хлам, но отдаляешься, как будто льдина, где живем — напополам.Да и в той самой «Бедной родственнице»:
Я сбит с копыт, и все в глазах качается, и друга нет, и не найти отца. Имею право наконец отчаяться, имею право не надеяться?ПРИШЛИ ИНЫЕ
Арбат покрасили, расцветили, поставили на нем южно-курортные фонари, в свете которых пошла такая жизнь, от которой глухие арбатские старухи на свою голову снова обрели слух — и бессонницу, окончательную, как бессмертие. Мертвую тишину сталинского маршрута от Кремля до Ближней дачи, некогда впервые потревоженную гитарой Окуджавы, беспамятно разнесли в пух и прах новые гитаристы, металлисты и афганцы, хитроватые стихотворцы, жуликоватые живописцы. Вначале дело не доходило до прямой барахолки. Клокотали свежие грозы, и молнии были продолжительно светящиеся. Еще скрипачи и флейтисты играли просто так, для души. Старик без голоса и без слуха, с гирляндой орденов-медалей во всю грудь, на детской гармонике наяривал попурри из фронтовых песен, уже за деньги. Толстуха с аккордеоном красномордо голосила, черпая из народного репертуара. Под Грузинским культурным центром появился небольшой памятник Маяковскому — юноша в плаще. Он постоял недолго: в ночи ему разбили лицо. Эта эпоха отторгала этого поэта. Он исчез с Арбата. Толпы и кучки наивных ротозеев внимали бродячим проповедникам, коих развелось несметное племя. Милиция пребывала в растерянности, хотя и обзавелась новой формой и дубинками. Из матрешек вылезло лицо Горбачева с пятном на лбу и пошло на продажу. Кришнаиты ходили колоннами с бубнами и колокольцами и, торгуя своей литературой, собирали средства на сооружение храма. Самодельные брошюры по технике секса мгновенно расхватывались. Желто-голубые флаги осеняли непривычных по виду и выговору священников под магазином «Украинская книга». Под домом философа Лосева разнесли телефонную будку. Дом с аптекой, над которой затанцевал свою судьбу безумец Андрей Белый, восставал из полунебытия. Политику исподволь вытесняла торговля. На всех углах стали продавать кошек, собак и птиц, котят в птичьей клетке. Красные знамена переходили из рук торговцев в руки заморских гостей. Боевые награды пользовались повышенным спросом. Георгиевский крест и орден Ленина соседствовали на груди Арбата, который попутно отметил свое гипотетическое шестисотлетие. Вяло разъезжала милицейская машина с Георгием на боку. Ушастый ишак гадил под себя. Старушка в косынке голыми руками собирала его кал. У ресторана «Прага» ходили парами хорошо зарабатывающие нимфетки. Во всех трех овощных магазинах круглый год сияли половозрелые груди грейпфрутов. Чернявые анекдотчики у Театра имени Вахтангова на два голоса сыгранно травили свои байки, собирая самую большую публику, — взрывы хохота сотрясали серую громаду театра. Цыганята, вцепившись в штаны иностранцев, голыми ребрами волочились по грязным камням. Открылись арт-галереи. Уличные мазилы считали баксы. Хорошенькая кореянка в национальной технике искусно рисовала блицпортреты. Волевая девочка-скрипачка работала ежедневно, ее белая собачка в голубой газовой шляпке выглядывала из красно-бархатного уголка футляра, заполненного купюрами. Бомжи обжили развалины, чердаки и подвалы, пошли пожары. Пожарник в шлеме, тягая раздутый, как сломанная нога, шланг, демоном перелетал из окна в окно на шестом этаже дома номер 17, объятого пламенем, — зеваки внизу говорили о происках французов, имея в виду масонов. Арбатский километр раскручивался до бесконечности вокруг себя самого. Краска на домах гасла, жухла и осыпалась вместе с домами. Чисто выбритый экстрасенс ставил экспресс-диагноз методом биолокации приезжим из Беларуси. Молодые инвалиды просили милостыню. Беженцы спали семьями вповалку на грудах мусора, накрытые листами бумаги с подробным перечислением своих бедствий. Поэт Евтушенко и журналист Черкизов навеселе вышли из ресторана, и журналист разбрасывал во все стороны и совал в руки прохожим долларовые дензнаки.
В Серебряном переулке всю таинственную пристройку к дому номер 3 покрывал шелковым пламенем изумрудный плющ. Начальное колено Кривоарбатского переулка подростки переименовали в переулок Цоя, все стены исписав клятвами и признаниями в любви своему покойному кумиру. Там Джуна одно время собирала толпы, окруженная телохранителями. В конце Кривоарбатского разрушался корабельный особняк архитектора Мельникова. По Арбату постукивал палочкой крохотный бесплотный старикашка, слепец в черных очках, выкрикивая фальцетом: «Женщину хочу!» Средь бела дня юная ню с ожогами от погашенных на ее спине окурков, в красных, великоватых ей полуботинках вибрировала на коленях перед кудлатым бомжем. «За сто рублей!» — оповещал пацан с фонарного столба. На фоне больших кукол-зверей фотографировались дети, весь день их смешил человечек в ядовито-желтой маске морщинистого упыря. Вечером он снимал маску, становился седым благообразным старичком, брал в руку портфель и уходил с работы домой: он работал прямо у своего дома. Лессированный питон окольцовывал тельце хрупкой девушки, позирующей фотографу. На доме с рыцарем в ногах у рыцаря выросло деревце. С холма под белой церковью Симеона Столпника дети катались на санках до самой весны. По весне в тишине куртины на Арбатской площади, сверкая свечками, равноапостольно шествовали с шелестом 12 каштанов.
Перестройка началась с революции газет. Газетчик Евтушенко публикует в «Правде» приветствие новым временам «Кабычегоневышлисты». Начиналось движение в поддержку перестройки.
Не всякая всходит идея, асфальт пробивает не всякое семя. Кулаком по земному шару Архимед колотил, как всевышний. «Дайте мне точку опоры, и я переверну всю землю!», — но не дали этой точки: «Кабы чего не вышло…» ……………………………… Великая Родина наша, из кабинетов их выставь, дай им проветриться малость на нашем просторе большом. Когда карандаш-вычеркиватель у кабычегоневышлистов, есть пропасть меж красным знаменем и красным карандашом. На знамени Серп и Молот страна не случайно вышила, а вовсе не чье-то трусливое: «Кабы чего не вышло…»!Это, натурально, агитатор, горлан, главарь. Стилистика Окон РОСТА.
Неужели можно войти дважды в одну и ту же реку? Неужели опять оттепель? Более того — апрель, весна, начинается небывалое? Удивительное дело, но именно в 1985-м поэту Евтушенко повстречался дортмундский гимназический преподаватель географии и латыни Густав Гангнус с его ошеломительным свитком, содержащим историю рода Гангнусов. Что это, как не второе рождение? Нет, это не простое совпадение. Всё начинается с самого начала.
Печаталось невообразимое. Плотину прорвало, в журналы хлынула такая литература, о которой она, литература, и сама не ведала. Поток сметал вчерашние постройки, не оставляя от них ни следа.
Евтушенко печатал в «Огоньке» подборки авторов будущей антологии под общей шапкой «Муза двадцатого века». Параллельно на тех же страницах открывались новые имена, в частности семидесятнические. Он приглядывался к ним с ревнивым любопытством, иногда захаживал на их сборища, где с недоумением встречал активное неприятие, порой хамоватое.