Exegi monumentum
Шрифт:
Маг был болен; но когда часы-солдат, прохрипев, пробили четыре, Маг привстал: сейчас придет Боря.
И Боря пришел...
К этой площади, как и ко всякой площади, сходятся улицы; и улицы, ведущие к этой площади, по старинке, по-московски изогнуты, прямо-таки изломаны. Двухэтажные дома чередуются с пузатыми домами постройки начала XX века, а кое-где уже вклинился и непобедимый модерн. «Я,— кричит модерн,— тут как тут! Знай наших!» Стекло да бетон. Но не с модерновыми зданиями связал я отныне жизнь, а с неказистым домиком о трех этажах. На первом его этаже помещается магазин: четыре широких витрины, а поверх них синие буквы: «Мясо», «Рыба», «Овощи», «Фрукты».
Однако ни овощей, ни рыбы, ни тем более мяса и фруктов в магазине не продают, потому что магазин закрыт на ремонт и витрины его густо замазаны окаменевшим мелом. Изнутри кто-то когда-то для вящей убедительности вывел: «Ремонт». Идешь, с улицы читается: «Тномер». Между тем никакого ремонта... нет. И магазина нет, а есть так называемый СМО, то есть специализированный муляжный объект, проще говоря, туфта, липа.
Сначала вы входите в узкую щель, угрюмо отделяющую аппетитный магазин от соседнего дома, семиэтажного. Щель узкая, вдвоем не протиснуться, да и тому, кто потолще, или, деликатно говоря, пополнее, нырять в нее лучше боком. Щель темна даже в светлый солнечный день, пахнет в ней плесенью, сыровато; дно щели усыпано щебенкой, осколками кирпича. Вдобавок она заворачивает — раз, другой, третий раз; и первый поворот совсем близко от улицы, так что с улицы щель даже кажется просто нишей. Я спрашивал, не удивляются ли прохожие: шел человек перед ними и вдруг юркнул в щель, вдавился в нее, исчез! Не бывало ли так, что юркнуть в щель пытался и кто-нибудь посторонний? Мне в ответ улыбались: «Не вы один спрашиваете! Напрасно волнуетесь: за долгие годы ни разу, понимаете ли, ни разу не было зафиксировано проникновения посторонних лиц в предобъектную зону!»
Щель ведет налево, потом направо, и вы — в небольшом дворе. Милый московский дворик, летом цветет акация, зимой все в пушистом снегу. Немного странно, что во дворик выходит только одно, наполовину забитое досками окно тыльной стороны магазина. Но есть и какая-то дверь, на ней бурой масляной краской написано: «Вход». Криво прибитую ручку надо потянуть на себя, дверь откроется, и тут вас встретит баба с красной повязкой на рукаве.
В эту дверь мне положено было входить по три раза в неделю. Я заметил, что бабы меняются: есть рябая, в оранжевой нейлоновой робе, как бы в панцире, какие стали в последнее время выдавать дорожным рабочим и дворникам; есть старушка с медалью «За трудовую доблесть», и еще какие-то есть. Бабы разные, в общем, и в то же время вроде бы это какая-то одна неизменная баба: мы запоминаем не человека, а функцию, функцию блюдущей и куда-то вас не пускающей бабы, провозвестницы будущей феминократии — того времени, когда каждая кухарка будет управлять государством. Возле бабы надо замешкаться, чтобы дать ей возможность сказать: «Предъявите!» Если же вы сами, первым протяните бабе удостоверение ГУОХПАМОНа, вы лишите ее священного права: проявить инициативу, поставить вас в положение в чем-то подозреваемого. Тогда ей придется взять ваш документ, вертеть его так и сяк. А что дальше? Лучше замешкайтесь, и пусть баба буркнет вам: «Предъявите!» Тут уж можно не спеша, почтительно, бережно достать документ, показать его бабе. «Проходите!» — скажет вам баба, усмотрев, что на вашем удостоверении есть особый, секретный штамп. Вы откроете еще одну дверь, а здесь сразу начинается лестница. Ступени у лестницы стерты, но лестница ярко освещена, прямо, я сказал бы, озарена желтым, с золотистым отливом светом. Стены — кафель. Спускайтесь, смелее спускайтесь: лестница опять-таки узкая, но тут веет какой-то надежностью и добротностью. Лестница делает виток за витком. Стоп: площадка.
На площадке... Тут уже не баба с красной повязкой на рукаве: баба-то поставлена на всякий пожарный случай — вдруг, скажем, все-таки просочится во дворик любознательный зевака-прохожий. И называется баба, как впоследствии мне сказали, боец фильтрующей охраны, ФОХ. А на площадке стоит кто-нибудь посерьезнее: то милиционер, то общевойсковой старшина, а то и человек в сером пиджачном костюме. И опять-таки каждый раз кто-нибудь новый стоит, никогда не знаешь, кто будет стоять сегодня. Перед стоящим столик, над столиком надпись, табло: «Дежурный». Ниже: «Предъявите, пожалуйста, документ!» Одна надпись светится постоянно, другая вспыхивает, когда вы подходите к столику. Говорить ничего не надо. Не надо знать, какие лучи просвечивают в это время ваше удостоверение, но, если все в нем правильно, табло удовлетворенно мигает и гаснет. Коридор, резко наклонный: снова и снова вниз. Стены отделаны дубовой панелью, мягкий ворс ковровой дорожки. Идете долго, как, бывает, приходится идти по переходам в метро. И опять площадка. И снова табло, но теперь ярко- красного цвета, а буквы на нем чернеют: «Предъявите, пожалуйста, документ!» Снова столик, но на этот раз у столика люди в форме специальной охраны: фуражки с синим кавалерийским околышем, синие просветы погон. Двое, а то и трое: лейтенант, старшина или какой-нибудь прапорщик. Лейтенант обычно красавец, немного похожий на врубелевского Демона, глаза огромные, обведенные синими кругами, дремуче печальные; хрупкая рука с длиннющими пальцами, на пальцах перстни. Старшина же или прапорщик — по контрасту — приземистый, дюжий. Крепыш. Возле них иной раз толчется солдат. Все молчат. Идя по коридору, вы уже просвечены незримым рентгеном, вас обшарили металлоискателями. Авторучка, перочинный ножик, старенький серебряный портсигар, все это сфотографировано. «Прошу получить жетон»,— говорит лейтенант.
Получив жетон, вы шагаете дальше. Коридор. За поворотом — стальная дверь. Сбоку вспыхивает табло: «Опустите жетон!» И мигающая стрелка показывает, куда жетон опустить. Опускаете. Дверь открывается. Сразу же за ней — эскалатор: как только дверь открывается, эскалатор приходит в движение. Он увозит вас вниз, очень-очень глубоко вниз. Как только вы сходите с него, он останавливается. Теперь еще одна дверь, без затей. Дверь как дверь, странно только, что на ней повторяется надпись, висящая над магазином-подделкой: «Мясо», «Рыба», «Овощи», «Фрукты». Чуть ниже: «Специальное учебное заведение». Еще ниже: «Категория 111-Д».
Вы толкаете дверь и слышите, как за спиной у вас замурлыкал самовключающийся эскалатор: ага, значит, еще кто-то, так же, как вы, пришел на занятия и поспешает за вами следом.
Интересно, кто это?
— Начинаем, товарищи, начинаем! — говорит человечек в сером костюме.— Начинаем, звоночек был!
Сходства со школой никто не скрывает, и это, пожалуй, разумней всего. Тактично: школа, она школа и есть. Расписание занятий, тетрадки, учебники. А называемся все мы пристойно, только немного таинственно: УГОН, учебная группа особого назначения. Парты? Нет их; чего нет, того нет: комфортабельный круглый стол, и накрыт он почему-то коричневатого тона плюшевой скатертью. Выдали нам и по стопке учебников. На каждом надпись: «Строго секретно»,— а раз так, то про учебники я распространяться не стану. И тетрадки выдали, но на обложках тетрадок: «Государственная тайна. За пределы уч. заведения не выносить».
— Начинаем, товарищи!
Я здесь, думаю, самый старший. Седеющий, лысеющий, одутловатый, очкастый. На кой ляд, казалось бы, я понадобился в этом подвале, на все еще не до конца мне понятной работе, за которую мне якобы станут щедро платить? Но, когда меня осматривали люди в белых халатах, называвшие себя медицинской комиссией, они переглядывались друг с другом, многозначительно кивали и бормотали загадочное: «Да, аккумуляция просто-таки у-ни-каль-на-я... процентов по шкале Беккенбауэра... А у вас, Русико Мамиевна?» И красивая грузинка с марлевой повязкой, закрывавшей ей рот, сверлила меня черными романсовыми очами: «У меня еще выше... Дорогой, с такими процентами не лекции читать надо, не студентам двойки ставить, а на Казбеке за облаками стоять! Да у вас же божественные проценты!» Понимал я довольно мало, да и не хотел я ничего понимать. На работу, в смысл и в условия которой я, как говорят теперешние студенты, не врубился, шел я по внутреннему капризу какому-то, из упрямства; шел наугад, шел потому, что мне надо было чувствовать себя защищенным от каких-то вызывающих душевную боль и досаду вмешательств в мою и без того неуютную жизнь. Те, кто лез в нее, распоясались уже совершенно, дошло до того, что шарили у меня в квартире, рылись в письмах и в рукописях, что-то пытались выведать. Что им надо? Не исключаю: мне прочили некий вариант карьеры доцента-мага. Маг со мной когда-то откровенно заигрывал. Вонави явно жаждал увидеть меня в составе своей ватаги, и я думаю, что в виде гостинца было мне приготовлено воплощение уже по меньшей мере в светлейшего князя Потемкина. Несомненно, взгляд на меня положили и какие-то более серьезные чернокнижники. Но я был почему-то уверен, что сам факт моей причастности к КГБ защитит меня от дурацкой слежки; и Владимир Петрович давал мне понять: да, возможно, и защитит.
И вообще небесполезно мне было сделать попытку на свой страх и риск, в одиночку внедриться в структуру, по сравнению с которой, как это давно известно, и опричнина, и святейшая инквизиция видятся детской забавой. Проклинать ее втихаря, в то же время нахраписто пользуясь теми благами, которые предоставлялись обывателю исключительно с ее дозволения? Шарахаться от нее, уверяя себя в непричастности к ужасам, при которых непричастных быть не могло? Служить ей из леденящего душу страха? Ни то, ни другое, ни третье. Я искал своего пути: ступить за порог ее. Увидеть ее изнутри, и притом увидеть глазами любопытствующего историографа моего обреченного времени.
— Итак, мы начина-а-а-аем! Меня зовут Леонард Илларионович,— отрекомендовался наш шеф.— Фамилия моя, допустим, Леонов, хотя, как нетрудно догадаться, Леонов я только для вас, поелику группа наша будет группой на букву «эль». Была бы группа на букву «эм», я был бы Михайловым, на «эс» — Сергеевым. В работе нашей фамилии менять приходится так частенько, что настоящую свою фамилию нам, профессионалам, лучше и вовсе забыть. Что касается вас, кооптированных, то здесь во время занятий и вообще друг для друга вы будете тоже на «эль», об этом мы говорили в предварительных наших беседах. Фамилия у каждого будет на «эль», причем иногда с огорчительной для вас эмоциональной окраской. Имя тоже на «эль», а отчество произвольно, хотя и с обязательным присутствием в нем буквы «эль». Итак, делаю перекличку. Я фамилию вашу новую называю, а вы уж, будьте добры, отвечайте мне, называйте свое имя-отчество.
Леонов (Михайлов, Сергеев) отодвинулся от стола, обернулся, открыл маленький сейф, вынул список, посмотрел на него и мягко позвал:
— Ладнова.
— Я, Леонелла Владимировна,— как-то слишком уж спокойно отозвалась круглоликая женщина.
Тогда шеф рубанул отрывисто:
— Лапоть.
— Я, Леонид Валентинович,— отозвался коротко стриженный.
— Лаприндашвили?
— Я,— сказал сорокалетний, с лицом, обрамленным бородкой.— Только имени у меня еще нет.
— Имени? Знаю, что нет. Имя для вас уже запросили, ЭВМ подбирает, но загружены у нас ЭВМ, придется денек-другой подождать, имя вам сообщат дополнительно, в рабочем порядке. Ласкавый?
— Я Ласкавый, Леонид Юлианович.
— Лианозян?
— Лиана Левоновна я.— Это армяночка полногрудая с усиками, с зовущими глазами навыкате.
— Лимонова?
— Я, а зовут меня у вас странно как-то. Луна. Луна Владовна.
— Ничего странного, ЭВМ рассчитала: на ваш день рождения историческое событие приходится, ракета Луны достигла. Наша ракета советская. В честь этого вам и имя подобрано. Ловчев?
— Ловчев Леопольд Леопольдович,— Это тоже бородатый, но борода у него размашистая, славянская, русая.