Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«У него мелодия колыхалась, как челнок на гребне мощной волны, или, напротив, выделялась неясно, как воздушное видение, внезапно появившееся в этом осязаемом и ощутимом мире. Первоначально Шопен в своих произведениях обозначал эту манеру, придававшую особенный отпечаток его виртуозному исполнению, словом tempo rubato: темп уклончивый, прерывистый, размер гибкий, вместе четкий и шаткий, колеблющийся, как раздуваемое ветром пламя, как колос нивы, волнуемый мягким дуновением теплого воздуха, как верхушки деревьев, качаемых в разные стороны порывами сильного ветра.

«Но это слово не объясняло ничего тому, кто знал, в чем дело, и не говорило ничего тому, кто этого не знал, не понимал, не чувствовал; Шопен впоследствии перестал добавлять это пояснительное указание к своей музыке, убежденный, что человек понимающий разгадает это „правило неправильности“. Поэтому все его произведения надо исполнять с известной неустойчивостью в акцентировке и ритмике, с тою morbidezza [мягкостью], секрет которой трудно было разгадать, не слышав много раз его собственного исполнения. Он старался, казалось, научить этой манере своих многочисленных учеников, в особенности своих соотечественников, которым преимущественно перед другими хотел передать обаяние своих вдохновений».

Однако исполнительское искусство Шопена вовсе не ограничивается мягкой и нежной поэзией. Лист подчеркивает, что Шопен умел воссоздавать и трагические образы, которые нередко были окрашены у него национально-патриотическим колоритом. «Иной раз, – пишет Лист, – из-под пальцев Шопена изливалось мрачное, безысходное отчаяние, и можно было подумать, что видишь ожившего Джакопо Фоскари Байрона, его отчаяние, когда он, умирая от любви к отечеству, предпочел смерть изгнанию, не в силах вынести разлуки с Venezia la bella [прекрасной Венецией]!»

Сравнение с Джакопо Фоскари не случайно. Оно нужно Листу для того, чтобы подчеркнуть патриотический характер исполнительского искусства Шопена. Ибо этот герой байроновской трагедии олицетворяет собой беззаветную любовь к родине – любовь сильнее смерти.

В этой же главе Лист с горечью говорит о «печальной» участи художника в буржуазном обществе. Он выступает с целым обвинительным актом против так называемого «высшего света», против «мира салонов», который «упрямо протежирует только растущим посредственностям» и низводит искусство до положения ремесла.

«Высший свет, – пишет Лист, – ищет исключительно лишь поверхностных впечатлений, не имея никаких предварительных знаний, никаких искренних и неослабных интересов ни в настоящем, ни в будущем, – впечатлений настолько мимолетных, что их скорее можно назвать физическими, чем душевными. Высший свет слишком занят мелочными интересами дня, политическими инцидентами, успехами красивых женщин, остротами министров без портфелей и заштатных злопыхателей… злословием, похожим на клевету, и клеветой, похожей на злословие; он от поэзии и от искусства требует лишь эмоций, которые длятся несколько минут, иссякают за один вечер и забываются на следующий день!»

С беспощадной иронией отзывается Лист об артистах, «завсегдатаях» этого уродливого «высшего света», – тщеславных, угодливых, потерявших «гордость и терпение».

С подлинным пафосом говорит Лист об унизительном положении искусства в буржуазном обществе:

«Искусство, высокое искусство, стынет в гостиных, обтянутых красным шелком, теряет сознание в светло-желтых или жемчужноголубых салонах. Всякий истинный художник чувствует это, хотя не все умеют отдать себе в этом отчет».

Приговор Листа беспощаден. «Мир салонов» душит искусство; люди «высшего света», так называемая «малая публика», не являются подлинными ценителями искусства; они не в состоянии уследить «за мыслью артиста, за полетом фантазии поэта»; они «их беспощадно и бессовестно эксплуатируют ради развлечения, хвастовства и тщеславия». Лист прямо, не в бровь, а в глаз, говорит: «Выскочки, которые спешат оплатить исполнение своих тщеславных прихотей, измеряя свое достоинство количеством выбрасываемых денег, напрасно слушают во все уши и смотрят во все глаза, – им не понять ни высокой поэзии, ни высокого искусства».

В этой связи Лист ставит вопрос о так называемом «аристократизме» Шопена. Он признает, конечно, что в силу особенностей своего исполнительского дарования Шопен не мог сразу «поразить массу», что он «брал с собою» в высшие сферы искусства «только избранных друзей». Но вместе с тем Лист решительно возражает против слишком поспешных, ложных представлений об аристократических вкусах Шопена и об аристократических тенденциях его искусства. Он говорит, что Шопену в действительности была нужна не удушающая тепличная атмосфера салонов, а широкое признание, что, боясь «большой публики», он в то же время всеми силами к ней тянулся, «нуждался в ней».

«Зачем скрывать? – писал Лист. – Если Шопен страдал, не принимая участия в публичных торжественных турнирах, где триумфатор награждается народными овациями, если он испытывал угнетенное состояние, видя себя как бы вне круга, – так это потому, что он не слишком рассчитывал на то, чем обладал, и не мог легко обойтись без того, чего ему недоставало.

«Робея перед „большой публикой“, он – видел прекрасно, что она, относясь серьезно к своему суждению, заставляла и других с ним согласиться, тогда как „малая публика“ – мир салонов – является судьей, начинающим с того, что не признает собственного авторитета: сегодня там курят фимиам, завтра отрекаются от своих богов…

«Эта хваленая „малая публика“ может в один прекрасный день создать успех; однако этот успех, пусть даже головокружительный, на деле длится столько же, как восхитительное опьянение от пенистого кашемирского вина из лепестков розы и гвоздики. Этот успех эфемерен, слаб, непрочен, нереален, ежечасно готов испариться, так как часто неизвестно, на чем он основан. Напротив, широкая публика, тоже часто не отдающая себе отчета, почему и чем она восхищена, потрясена, наэлектризована, попросту захвачена, – она включает в себя по крайней мере «знатоков», которые знают, что творят и почему именно так говорят…

«Шопен, повидимому, много раз спрашивал себя не без потаенной досады: насколько избранное общество салонов может своими скупыми аплодисментами возместить массы… Кто умел читать на его лице, мог догадаться, сколько раз Шопен замечал, как среди этих красивых господ, завитых и напомаженных, среди прекрасных этих дам, декольтированных и надушенных, никто его не понимает. Еще меньше он был уверен в том, что те немногие, кто его понимал, понимали хорошо.

«Следствием этого была неудовлетворенность, недостаточно ясная, быть может, для него самого, по крайней мере в отношении ее подлинного источника, однако тайно его снедавшая».

Не ясно ли, насколько проницателен был Лист, ставя вопрос о Шопене именно таким образом, насколько больше и глубже понимал он Шопена, чем многие другие современники. [251] Ведь даже Ж. Санд, близко знавшая и любившая Шопена, была не свободна от ложных представлений о Шопене.

Правда, Лист почему-то считает нужным прибегнуть к авторитету «просвещенных патрициев»: «…художник, – говорит он, – выиграл бы больше всего, вращаясь в обществе „просвещенных патрициев“. Он даже цитирует R этой связи реакционного философа и политического деятеля де Местра, сказавшего как-то: „Прекрасное – это то, что нравится просвещенному патрицию!“ Но, к чести Листа, сразу же после этого тезиса он дает и антитезис, „…за редким исключением артист меньше выигрывает, чем теряет, если пристрастится к обществу современной знати“. Лист считает невозможным умолчать о разлагающем, развращающем влиянии знати на артиста, об эксплуатации его таланта „на верхах и низах аристократической лестницы“. Он решительно выступает против „эгоистического самодовольства“, „гнусного потакания очередной злобе дня, изящному пороку, модной безнравственности, царящей деморализации“.

251

Характерно, что спустя четверть века после смерти Шопена Лист писал В. Ленцу: «Я думаю, что Вы преувеличиваете влияние парижских салонов на Шопена. Его душа ни в какой мере не была затронута ими».

Поделиться с друзьями: