Ф. Шопен
Шрифт:
Некоторые другие, современные той эпохе полонезы носят такой удрученный характер, что их можно было бы сначала принять за музыку похоронного шествия.
Огромную популярность завоевали себе последовавшие за ними полонезы кн. Огиньского, [34] последнего генерального казначея великого княжества Литовского. Их мрачный общий характер смягчается чувством какой-то истомы, нежности, наивного и меланхоличного очарования. Ритм слабеет, модуляции смягчаются – как если бы кортеж, прежде торжественный и шумный, умолк и проникся сосредоточенным настроением, проходя мимо могил, в соседстве которых молкнут гордость и смех… Одна любовь остается жива, витая по окрестностям и повторяя слова, подслушанные бардом зеленого Эрина [35] у прибрежного ветра:
34
Один из них, в F-dur, стал особенно известен. Он был издан с рисунком, изображавшим автора кончающим с собой выстрелом из пистолета в висок, – романтический комментарий, долгое время ошибочно принимавшийся за истинный факт.
Огиньский, Михаил Клеофас (1765–1833) – польский политический деятель, выдающийся композитор. Участвовал в восстании Костюшки. Эмигрировал после поражения восстания. Основанную на новых архивных изысканиях его биографию и характеристику музыкального творчества см. в кн.: Бэлза И., История польской музыкальной культуры, М., 1954.
35
«Бардом зеленого Эрина» (Ирландии) Лист называет Оссиана.
В этих столь известных мотивах Огиньского чудятся звуки стихов подобного смысла, произнесенных шопотом влюбленными устами и прочитанных в глазах, полных слез.
Затем могилы отступают… уходят в даль… еле виднеются вдали. Жизнь предъявляет свои права; тягостные впечатления претворяются в воспоминания и возвращаются лишь в виде отголосков. Воображение не будит теней, осторожно скользя, как бы боясь нарушить покой вчерашних мертвецов. И уже в полонезах Липиньского [36] чувствуется, как радостно, беззаботно бьется сердце… так, как билось оно до поражения! Мелодия ширится всё больше и больше, благоухая молодостью и весенней любовью, она разрастается в выразительную, порой мечтательную песню. Ее назначение не в том, чтобы соразмерять поступь высоких и важных особ, принимающих лишь небольшое участие в танце, для которого она написана, она обращается лишь к юным сердцам, суля им несбыточное. Она адресуется к натурам, наделенным романтическим воображением, к натурам живым, предпочитающим забаву пышности. Майзедер, [37] следуя по этому пути, утратил всякую связь с национальным характером полонеза и под конец стал писать концертные вещи, исполненные самого бойкого задора и увлекательной живости. Его подражатели наводнили свет произведениями, по названию – полонезами, но уже всецело утратившими характер, который оправдывал бы это имя.
36
Липиньский, Кароль (1790–1861) – знаменитый польский скрипач, соперничавший с Паганини, автор четырех скрипичных концертов, ряда каприсов для одной скрипки, полонезов, фантазий и пр.
37
Майзедер, Иозеф (1789–1863) – австрийский скрипач и композитор, написавший ряд скрипичных произведений, в том числе полонезов.
Гений Вебера внезапно вернул полонезу его мощь и блеск. [38] Он создал из полонеза дифирамб, в котором вновь обрелась вся былая пышность, получившая дальнейшее ослепительное развитие. Чтобы отразить прошлое в форме, смысл которой так существенно изменился, Вебер применил все средства своего искусства. Не стремясь вовсе воспроизвести старинную музыку, он воссоздал в музыке всю старинную Польшу. Он стал акцентировать ритм, стал пользоваться мелодией как бы для повествования, расцветил ее обильными модуляциями, которые не только допускались, но и властно требовались самим содержанием. Он наполнил полонез жизнью, жаром, страстью, не лишая его присущих ему черт – горделивого, церемонного достоинства, величия, – одновременно врожденного и выработанного. Каденцы подчеркиваются аккордами, в которых как бы слышится звон обнажаемых сабель. В глухом говоре звуков, вместо перешептывания влюбленных, слышатся низкие ноты, полные и глубокие, как будто принадлежащие голосам, привыкшим командовать, – а им отвечает отдаленное ржание горячих арабских скакунов благородного, изящного сложения, нетерпеливо бьющих копытами землю, озирающихся кроткими, умными, полными огня глазами, носящих с такой грацией свои длинные чепраки, расшитые но обычаю польских магнатов бирюзой и рубинами. [39]
38
Из полонезов Вебера (1786–1826) наиболее известен полонез E-dur. Лист мастерски обработал его для фортепиано с оркестром.
39
Среди сокровищ князей Радзивилл в Несвиже, их родовом поместье, можно было видеть в блестящую его эпоху двенадцать конских сбруй, разного цвета, украшенных драгоценными камнями. Там же можно было видеть также статуи двенадцати апостолов в натуральную величину, из массивного серебра. Роскошь эта не покажется уж столь поразительной, если вспомнить, что этот род, происходящий от последнего верховного жреца Литвы (которому при обращении в христианство были отданы в собственность все леса и все земли, принадлежащие культу языческих богов), владел 800 000 душ еще к концу XVIII века, хотя к этому времени его богатства значительно уменьшились. Не менее любопытным предметом упомянутой выше сокровищницы является картина, изображающая Иоанна Крестителя, с надписью по-латыни: «Во имя господа, Иоанн, ты победишь». Она была найдена Яном Собеским после победы, одержанной им под стенами Вены в палатке великого визиря Кара-Мустафы и после смерти Собеского была передана его вдовой, Марией д'Аркиен, одному из князей Радзивилл, с ее собственноручной дарственной надписью, гласящей о происхождении дара. Автограф, скрепленный королевской печатью, помещался на задней стороне картины. В 1843 году она находилась еще в Верках, под Вильной, в руках кн. Людвига Витгенштейна, который был женат на дочери кн. Доминика Радзивилла, единственной наследнице его несметных богатств.
Знал ли Вебер Польшу былых времен?… Вызвал ли он к жизни картину, виденную им раньше, придавая своим образам такую группировку? Праздные вопросы! Разве у гения нет своих интуиции, и поэзия разве отказывает когда-либо открыть перед ним свои владения?…
Когда Вебера – с его пылким, нервозным воображением – захватывала какая-нибудь тема, он выжимал из нее, как сок, всю заключавшуюся в ней поэзию. Он так совершенно овладевал ею, что после него было трудно подступить к ней с надеждой достигнуть таких же успехов. И тем не менее – удивительно ли? – Шопен превзошел его как количеством и разнообразием произведений этого рода, так и более волнующей манерой и гармоническими новшествами. Его полонезы в A-dur и As-dur особенно приближаются к веберовскому полонезу в E-dur по размаху и своей форме. В других он оставил эту широкую манеру и стал по-иному трактовать эту тему. Можно ли сказать, что все с большим успехом? Суждение в подобного рода вопросах – вещь щекотливая. Как можно ограничить право поэта по-разному подойти к своей теме? Кто запретит ему оставаться сумрачным и подавленным среди ликования, воспевать скорбь после хвалы славе, проявить участие к горю побежденных, восславив раньше победу?
Бесспорно, превосходство Шопена сказалось в том, что он последовательно охватил все виды, какие могла принимать эта тема, заставил ее бить сверкающим ключом, насытил ее пафосом. Фазы, пройденные его собственными чувствами, подсказали это многообразие точек зрения. Можно проследить их трансформации, его склонность к печали в серии произведений этого рода и изумляться плодовитости его творческого духа даже в случаях, когда плоды его были лишены лучших черт вдохновения. Не всегда его внимание привлекала совокупность картин, рисуемых его воображением или памятью: не раз, созерцая блестящую толпу, плавно шествующую мимо, он увлекался какой-либо одинокой фигурой, завороженный ее взглядом, стараясь разгадать ее тайну, и пел только для нее одной.
К самым могучим его созданиям надо отнести большой полонез fis-moll. В него включена мазурка – новшество, которое можно было бы счесть изобретательной танцевальной выдумкой, если бы он не ужаснул легкомысленную моду, наделив свое создание такой мрачной причудливостью и фантастикой. Как будто после бессонной ночи, при первых лучах зимнего утра, тусклого и серого, пересказывается сновидение, сновидение-поэма, где все впечатления и предметы сменяют друг друга в странной несвязности, со странными перевоплощениями, в духе стихов Байрона:
„…Dreams in their development have bieath,And tears, and tortures, and the touch of joy;They have a weight upon our waking thoughts,…And look like heralds of Eternity».(A Dream.)[ «Сны в своем развитьи дышат жизнью,Приносят слезы, муки и блаженство,Они отягощают мысли наши,…Они как будто вечности герольды».](«Сон».) [40]40
Приводим отрывок из «Сна» Байрона в переводе М. Зенкевича (см. Байрон Дж., Избранные произведения, М., 1953, стр. 51).
Основной мотив неистов, зловещ, как час, предшествующий урагану; слышатся как бы возгласы отчаяния, вызов, брошенный всем стихиям. Беспрерывное возвращение тоники в начале каждого такта напоминает канонаду завязавшегося вдали сражения. Вслед бросаются, такт за тактом, странные аккорды. У величайших композиторов мы не знаем ничего подобного поразительному эффекту, который производит это место, внезапно прерываемое сельской сценой, мазуркой идиллического стиля, от которой как бы веет запахом мяты и майорана! Однако, не в силах изгладить воспоминания о глубоком горестном чувстве, охватившем слушателя, она, напротив, усиливает ироническим и горьким контрастом тягостные его переживания, и он даже чувствует почти облегчение, когда возвращается первая фраза и с ней величественное и прискорбное зрелище роковой битвы, свободное по крайней мере от докучного сопоставления с наивным и бесславным счастьем! Как сон, импровизация эта кончается содроганием, оставляющим душу под гнетом мрачного отчаяния.
В полонезе-фантазии, появившемся уже в последний период творчества Шопена, запечатленного лихорадочным беспокойством, нельзя найти никаких следов смелых и ярких картин. Не слышно уже резвого скока кавалерии, привыкшей к победам, песен, не заглушённых предчувствием поражения, возгласов, поднимающих отвагу, приличную победителям. Здесь царит элегическая печаль, прерываемая стремительными движениями… меланхолические улыбки, неожиданные вздрагивания, передышки, исполненные содроганий, как у попавших в засаду, окруженных со всех сторон, у кого не осталось ни проблеска надежды на всем горизонте, кому отчаяние помутило разум, как затяжной глоток кипрского вина, которое придает жестам инстинктивную оживленность, речи – большую остроту, чувствам – большую яркость и приводит рассудок в состояние беспокойства, близкое к безумию.
Но всё это – картины, которые не приличествуют искусству, как и все крайности – всякие агонии, хрипы, судороги, когда мускулы теряют упругость, нервы перестают быть органами воли и человек становится жалкой жертвой страдания. Этих достойных сожаления тем художнику следовало бы касаться лишь с крайней осмотрительностью!
Мазурки
Мазурки Шопена по выразительности значительно отличаются от его полонезов. Характер их совершенно иной. Это – иная сфера, где тонкие, нежные, матовые нюансы заступают место богатого и яркого колорита. Единые всеобщие устремления всего народа сменяются настроениями чисто индивидуальными, многообразными. Из слегка таинственной полутьмы в них явственно выступает на первый план женственный, нежный элемент и приобретает такое значение, что всё прочее исчезает, уступая ему место, или, по крайней мере, служит ему лишь сопровождением.
Прошли времена, когда, желая отметить пленительность женщины, называли ее благодарной (wdzieczna), когда самое слово «пленительность», «прелесть» производили от «благодарности» (wdzieki). Женщина из существа, нуждающегося в покровительстве, становится королевой; она уже не представляется лучшей частью жизни, – она вся жизнь целиком. Мужчина горяч, горд, самоуверен, но предан страсти и удовольствию! Однако удовольствие попрежнему проникнуто меланхолией, так как его существование не опирается больше о неколебимую почву безопасности, силы, спокойствия. У него нет больше отечества!.. Отныне все жребии – носящиеся по волнам обломки огромного кораблекрушения. Руки мужчины можно уподобить плоту, который на утлой своей поверхности носит целое семейство, взывающее о помощи… Этот плот брошен в открытое бурное море, на грозные волны, готовые поглотить его. Гавань, однако, все время открыта, гавань все время вблизи! Но гавань эта – пучина позора, леденящее прибежище бесчестия! Не раз уставшее, изнуренное сердце человека мечтало, может быть, найти здесь желанный покой для измученной души. Тщетно! Лишь только взор его останавливался в этом направлении, как его мать, жена, сестра, дочь, подруга юности, невеста его сына, дочь его дочери, седовласая бабка, светловолосое дитя – испускали крики тревоги, молили не приближаться к гавани бесчестия, а кинуться в открытое море и погибнуть там, утонуть в черную ночь – без единой звезды в небе, без единой жалобы на земле, утонуть в волнах, черных, как Эреб, [41] повторяя в глубине души, достойной в смерти своей рая по сугубой вере своей: «Jeszcze Polska nie zginja!..» [ «Польша еще не погибла!..»] [42]
41
Эреб, в греческой мифологии – самая мрачная часть «подземного мира» – ад.
42
«Jeszcze Polska nie zginзia!..» («Польша еще не погибла!..») – первые слова так называемой «мазурки Домбровского», ставшей польским национальным гимном. Ян Генрик Домбровский (1755–1818) – польский генерал, участвовавший в восстании 1794 г. под руководством Костюшки. После потери Польшей независимости эмигрировал и стал организатором «польских легионов», задачей которых было вторжение в разделенную Польшу и восстановление польского государства. Слова песни написал известный польский поэт Юзеф Выбицкий (1747–1822), соратник Костюшки и Домбровского. Созданная неизвестным композитором музыка гимна распространилась во всех славянских странах с различным текстом (в частности, «Гей, славяне» – в России).