Фактор Z
Шрифт:
Года не прошло с тех пор, как Юля умирала от страха при мысли, что зомби войдет в ее дом.
Теперь не меньший ужас внушала мысль, что он может не прийти.
Наконец застонала лестница под тяжелыми шагами, скрипнула дверь и юлина квартира наполнилась запахом гнилой земли. Виталя пришел. Такой же, как всегда — серый, мутноглазый, слегка тронутый тлением.
Юля закрыла глаза, когда он положил руки ей на плечи: целоваться с зомби все-таки страшно. А через секунду твердые, как железо, пальцы, сомкнулись на горле, в груди стало тесно, и девушка потеряла сознание. Судьба иногда бывает милосердной: Юля так и не очнулась, пока зомби отрывал ей руки и ноги, а когда он добрался до теплого, полнокровного сердца, она уже была окончательно и бесповоротно мертва.
Фотина Морозова
ПАКЕТ СУХАРЕЙ
Эта немолодая пара примелькалась обитателям окрестных домов. В жару и в холод, летом и осенью, не было случая, чтобы они пропустили совместную прогулку. Шли, придерживая друг друга за руки странным перекрёстным образом, клонясь друг к другу, точно сиамские близнецы, которые, будучи разъединены злым хирургом, пытаются слиться вновь.
Мало кто заглядывал в лица, скрытые — у неё летом под пышной седой причёской, а зимой под шапкой; у него — под капюшоном во всё прохладное время года. Однако те, кому удавалось заглянуть, отходили в тягостном недоумении, как будто их гнусно обманули. Издали эта пара наводила на мысли о безмятежности тихой любви после правильно прожитой жизни. Вблизи же… Трудно передать словами выражение этих лиц. Одни могли счесть его беспокойным. Другие — голодным. Третьи — угасшим.
Ясно одно: здесь и не пахнет безмятежностью.
Эти лица, полные ожидания чего-то недоданного жизнью и миром, они несли сейчас сквозь предвечернюю духоту. На площадке собачники свистели своим хвостатым питомцам. Завывала сиреной «Скорая помощь», спеша к расположенной поблизости больнице. Из открытого окна настырно вызванвалась мелодия, которую Моцарт написал, по-видимому, специально для мобильных телефонов шестой части суши. Мир обтекал стариков шумно и нагло, но не мог пробить окружающего их кокона, внутри которого не было места звукам. Только обмен мыслями. Как будто всё, что нужно, было сказано тысячу тоскливых лет назад.
Поездная тряска заставляла дрожать солнечный луч, застрявший под верхней полкой. Хрустящее бельё в пакетах пока ещё пахло освежителем. Путь только начался, и вся пассажирская орда устраивалась. Распаковывалась. Знакомилась.
— Чем это воняет? — повела двойным подбородком женщина с угрюмой девочкой лет пяти и огромными чемоданами, которые не втискивались в отделение под нижней полкой. На верхней полке кто-то уже лежал — подогнув ноги, на голом дерматине, не расстелив дорожную скудную постель. Матрас громоздился неразвернутым, похожий на бело-голубую улитку.
— Рыбка! — оптимистично потер руки ее сосед, бойкий и пузатый, но с худым очкастым лицом, похожий на журналиста. — Вяленая! Зуб даю.
Женщина не возразила, — по вскормленной с детства привычке не спорить с такими напористыми мужчинами, — но и не согласилась. В заполнявшем купе запахе улавливалась какая-то не свойственная рыбе пергаментность. Что-то грязноватое и больное.
— Позвольте, я вам помогу. С чемоданами…
— Ой, будьте так добры…
Чемоданы убрались под нижнюю полку, на которую уселась девочка, держа за шею полосатого вязаного кота. Поезд качнулся. За окном поплыли столбы. Жизнь в купе налаживалась.
Вошла проводница. Взбодрила на себе крашеные желтые кудельки.
— Ваши билетики!
С верхней полки хлынула новая волна запаха. Купе вдруг вымело тишиной. С верхней полки явились ноги. Они свесились, не болтаясь, смирные, будто земля, и такие же тёмные. Жёлтые волнистые ногти на больших пальцах походили на заляпанное воском стекло. Обитатели купе уставились на ноги так, будто от них исходила зараза.
Следом за ногами на пол свинтилось с перекручиванием — как бывает у прыгающих кошек — остальное тело. Тот, кто лежал на дерматине без матраса, нашарил растоптанные заскорузлые, когда-то белые кроссовки. Он оказался невысоким, но коренастым, будто бы склонным пускать корни всюду, где бы он ни находился. Оторопь, напавшая на купе, рассосалась: что за чушь померещилась? И все-таки… Настороженность улеглась на пол поверх коврика, но не исчезла. От пассажира с верхней полки разило неблагополучием, подозрительным, как красно-фиолетовая сыпь у него на шее. Широкоскулое плоское лицо, темные жесткие волосы, но — светлые глаза, моментально вбирающие все, от подола женской юбки со свисающей соплевидной ниткой до никелированного блеска хитрой, как карабин, дверной ручки. За плечом — рюкзак, такой же вытертый и разношенный, как обувь.
Пассажир с верхней полки протянул проводнице розовую полосу бумаги. Проводница не посмотрела в билет. Она посмотрела на синий спортивный костюм, и губы, накрашенные жирным кармином, задрожали. По синему хлопковому животу расплывалось мокрое пятно.
— Ой, у вас… это… Что это у вас?
— Операция была, — сказал он глуховато-стёрто, словно операция была у кого-то другого — дальнего и не слишком любимого родственника.
За окном горбатились выжженные пейзажи.
Человек способен обрасти неимоверным множеством вещей даже в течение недели. В течение жизни — тем более. Поэтому в квартирах стариков так много предметов. Трёхлитровый чайник, поражённый проказой отпавших фрагментов эмали, с клубящимися розами, которые еле-еле розовеют из-под гари и пожелтения. Потёртая, с торчащими нитками, голебеновая вышивка в гипсовой позолоченной раме на стене, изображающая средневековую любовную сцену. Чугунная собачка-сеттер в охотничьей стойке в застеклённой полке… Надежда Михайловна устала натыкаться на несоответствие этой собачки своим художественным вкусам, но — что делать? Собачка ценная, от бабушки досталась, каслинское литьё, XIX век… Расстаться с ней так же невозможно, как приучиться называть XIX век — позапрошлым.
Всякая вещь сперва радует, затем понемногу изнашивается и влачит долгое унылое существование в качестве чего-то полуполезного, что вроде бы и не нужно, но рука не поднимается выбросить, потому что в бесполезном разлезшемся хламе зашифровано напоминание о счастливых минутах, которые, верится, ещё могут вернуться, если какой-то алхимик научится добывать их из старого и бесполезного.
— Надь, а может, согласиться всё-таки на то, что Алла предлагала? — Голос старика был шуршащим и пожелтелым, как газета с фотографией товарища генерального секретаря. — Квартира у нас — в центре, великовата. Переехали бы на окраину: свежий воздух, в магазинах всё подешевле…
Жена повернула к нему лицо. Седина кудрей стояла вокруг головы, как завихрение безумных мыслей.
— А на доплату — сустав бы тебе тазобедренный сделали, а? Я же вижу, как ты хромаешь. Сляжешь — кто будет ухаживать?
Седые волосы бросали отсвет на глаза, преображая их прозрачность в подобие возвышенного безумия.
— Лёша… Я всё понимаю, но… А вдруг он вернётся? А тут — чужие люди…
Лицо мужа досадливо скривилось:
— Надя, ну прекрати! Это уже ни в какие ворота не лезет. Сколько раз уж надо было забыть и — жить, понимаешь, просто жить…
— Забыть? Это же и твой сын! Как ты можешь?
Перемены свершились, как по мановению злого волшебника. Только что муж выглядел раздражённым, и вдруг уголки губ разъехались, как в улыбке, но слёзы, устремившиеся в морщинистые ложбинки под глазами, доказывали, что об улыбке тут и речи не шло.
— Мой сын! — завсхлипывал он, как ребёнок, игрушку которого у него на глазах расколотили вдребезги. — Вот именно: мой сын! У меня его больше никогда не будет! Всё из-за тебя!
Неуверенной, шатающейся походкой муж ушёл в коридор, откуда вскоре донёсся стук и лязг. Ну точно, принялся поправлять дверцу у галошницы. Все переживания у него выливаются в деятельность. А Надежда Михайловна осталась стоять, прижав руку к губам.
Хотелось немедленно побежать за ним. Вцепиться, трясти, поражать меткими словами самые уязвимые точки, причинить такую же боль, какую он только что причинил ей. Но… она ведь сама накликала беду. Не надо было ему так — о сыне. О сыне не говорят. Клубящиеся изо дня в день мысли о нём и так пропитали квартиру. Это из-за них растрескались стены. Это они осели чадом на потолке. Разве этого мало? Лёше и так ставят предынфарктное состояние, участковая предупреждала, чтоб никаких волнений…
А вдруг он сейчас свалится там, в коридоре, с молотком в руке? А вдруг… ещё хуже, самое ужасное, что только можно представить: он скажет, что вся их совместная жизнь была ошибкой? Что им надо было развестись лет тридцать назад? С чем она тогда останется?