Фамильные ценности. Книга обретенных мемуаров
Шрифт:
И всеобщее лузганье семечек. Мостовая вся была засыпана шелухой. И тут жe, через это людское море, с беспрерывным звоном пробирались трамваи – “Б” и “восьмерка”.
Центром этого кипения была величественная Сухаревская башня с часами, в которой жил когда-то ученый Брюс.
Поразительно, что, когда в 1960 году я впервые попал в Лондон, один известный английский актер повез меня на их старый рынок. Боже мой! Одним из распространенных видов торговли оказалась продажа сырой воды. Это была та же Сухаревка и плюс еще Диккенс. Мальчик носил медный чайник, стакан и громко кричал: “Кому воды холодной?!”
Вот звуковая и живописная картина Москвы того времени. Но было и другое. 1920-е годы – время невиданного расцвета нашей культуры, искусства. Годы бурных поисков и экспериментаторства, соревнования художественных идей. Станиславский, Мейерхольд, Таиров, Охлопков, Завадский создали полифоническую картину театральной жизни. Великая плеяда послереволюционных художников и скульпторов – Кустодиев, Кончаловский, Бродский, Головин, Кандинский, Малевич, Фаворский, Юон, Федоровский, Шадр, Андреев, Матвеев. Стоп! Да их просто невозможно перечислить. Маяковский, Есенин, Хлебников, Белый, Брюсов! Эксперименты в опере, в балете, зарождающийся кинематограф. Весь XX век мира начинался там, в 1920-х годах.
Атмосфера революционного творческого подъема, постоянные поиски нового глубоко волновали и нас, еще мальчиков и девочек.
Даже школа, где я учился, искала новые методы обучения и остановилась на Дальтон-плане. Что это такое, я так и не понял. Знаю только, что вместо зубрежки, заданий на дом “отсюда и досюда” задавались темы, усваивались понятия, и ты сам должен был понимать и выполнять задание.
Проводились литературные диспуты и “суды” над героями литературных произведений: например, суд над Молчалиным, Скалозубом и т. д.
И в нашем московском доме тоже царил мир художественной творческой интеллигенции. Я уже говорил, что папина сестра Ольга Петровна была пианисткой и через нее шли наши связи с музыкальной столицей. Ну и, конечно, Нестеров! Я часто рисовал его в детстве, сидя в своей темной комнате, видя его через дверь в другой, освещенной…
Мне посчастливилось общаться с Нестеровым, наблюдать за его работой, встречаться у него дома с известными русскими художниками. Встречи, беседы Нестерова и его друзей оказали на меня большое влияние. “Больше смотри, – говорил мне Нестеров. – Жизнь, природа – верные помощники художника”. В доме Нестерова я многое узнал о Художественном театре, о мире художников, об их творчестве.
Но и брат мой Петя – он ведь и к изобразительному искусству тоже меня подтолкнул! В нашей продолговатой комнате головой к окну, которое “смотрело” с седьмого этажа на Мясницкую улицу, стояли у противоположных стен две железные кроватки: одна Петра, другая моя. Над кроватями висели всегда “свежие” картинки, акварелью написанные. Петя в детстве много рисовал, ходил, помимо французского, который нам преподавали в школе, на уроки английского языка.
Петя был лидер среди нас, детей. Он уже мальчиком ощущал стиль времени и – я это ясно видел – рисовал и писал как-то иначе, чем я. Он делал смелые, как мне казалось, немного угловатые рисунки, раскладывал площе, брал цвета локальней. “Творить – значит изменять”. А я, потрясенный картиной Третьяковской галереи “У колодца”, картинами Левитана, был, как понимаю теперь, ярым реалистом. Особенно после одной короткой фразы Нестерова, который, увидев мои “мазюльки”, сказал, показав пальцем за окно: “Учись у природы”. И я был между двух огней: отчетливо понимал и разделял позицию Нестерова, но вместе с тем побаивался Петра. Он был “прогрессивней” меня. И старше.
Мы ведь дети того времени – даже в нашей семье немного подтрунивали над Нестеровым. Над его искусством, разумеется. “Все пишет елового схимника”. “Елового” походило на “лилового”, а в колорите Нестерова, бывает, встречается лиловатый тон. К тому же мы пели “Долой, долой монахов, буржуев и попов, мы на небо залезем, разгоним всех богов!” И схимников заодно… Так что я верил хихиканью.
Хорошо, что с возрастом люди умнеют.
Я любил делать акварелькой на слоновой бумаге иллюстрации или картинки по поводу прочитанного стиха. Например:
Тиха украинская ночь,Прозрачно небо, звезды блещут,Своей дремоты превозмочьНе хочет воздух. Чуть трепещутСребристых тополей листы,Луна спокойно с высотыНад Белой Церковью сияет…И тихо, тихо все кругом…Вот тема. Что же я нарисовал? Я “Полтавы” толком не прочел (очевидно, “Полтаву” мы проходили в школе), а запомнил только эти первые строфы, которые мгновенно породили в моей голове ясный зрительный образ! Вот он: на серебристом, на темно-синем небе раскиданы звездочки в умеренном количестве. Я уже знал, что при полной луне видны только большие или средние, да и пошло все небо залепить звездами, я же “натуральщик” (не путать с натуралистом). Сияла полная луна, левее середины листа. Под луной стояла белая церковь с колокольней, шпилем и маленьким куполочком и крестиком. За колокольней виднелась архитектура самой церкви. Справа – диагональ “серебристых тополей”. Зеленая земля с дорожкой.
Меня, отлично помню, беспокоил вопрос: можно ли оставить стены церкви белыми, яркими, то есть освещенными светом луны? Ведь луна над белой церковью сияла, а значит, свет падал сверху и не мог ее хорошо осветить. Жалко было – такая красивая картинка получилась! И я оставил ее не переделывая. Это было начало длинной цепи “нарушений” правды жизни, которая опутывает большинство из нас, художников. И если бы я не допустил этого первого нарушения правды жизни, если узнал бы, что Белая Церковь – это название украинского города, то не было бы картинки. И я бы, чего доброго, стал бы ортодоксальным последователем фактических истин. И стал бы “фактическим натуралистическим реалистом”! Что-то вроде “фиксатива”!
Родители видели и поощряли мое увлечение рисованием.
Весной 1926 года я окончил седьмую группу (классов тогда не было) и с весьма сомнительным образованием осенью был отведен мамой в Московский техникум изобразительных искусств памяти восстания 1905 года. Сделать это посоветовал Нестеров. Техникум тогда находился на Сущевской улице.
Организаторами и педагогами этого училища были Евгений Николаевич Якуб и Сергей Арсеньевич Матвеев. Конечно, были и другие педагоги, но душой и нашим любимцем был Евгений Николаевич. Сам тонкий и разносторонний живописец, он бережно относился к характеру дарования ученика. Через год, кажется, мы переехали в новое помещение на Сретенке. Там я и проучился четыре года, до осени 1930-го. В дипломе, напечатанном на машинке с лиловым шрифтом, указано, что я являюсь “художником-декоратором – клубным инструктором”.
Своеобразный, яркий педагогический метод, практиковавшийся в техникуме, дал возможность встать на ноги известным ныне мастерам изобразительного искусства разных жанров: живописцам, графикам, театральным художникам. Один из постулатов педагогической веры Якуба был такой: “Не навязывай ученику свою манеру, свои привычки – пойми каждого ученика, загляни в его душу”.
Быть может, именно это уважение к индивидуальным художественным склонностям ученика и дало возможность нам, его воспитанникам, оставаться такими, какими мы были и есть.
Что же еще помню я об этих годах, что согревает сердце? Не уроки, не постановки, не отметки, нет – друзья! Те несколько человек, чьи характеры и жизненное поведение невольно формировали меня. Сначала о девочках, этом сильном поле. Они, эти милые создания, были активней, способней, сообразительней, опрятней нас, мальчишек. Это заметно и сегодня. Художественные выставки театральных работ 1970–1980-х годов дают возможность воочию увидеть взлет, как сейчас говорят, феминистского искусства. И не только в театральном деле – женская “ветвь” в живописи необыкновенно мощна.