ЖАНРЫ

Фантастика и футурология. Книга 2
Шрифт:

Но для научной фантастики как раз чрезвычайно характерно то, что фантазия с таким, то есть рационально-опытным типом подхода к общественным феноменам до сих пор не заглянула в нее. Эта фантастика неоднократно позволяла себе всяческие максимально чудовищные аберрации, всяческие формы ужасающих или необычных экспериментов, а вот испробовать таким же манером те структуры, которые могли бы служить более или менее подходящими планетными обиталищами для людей, как-то не удосужилась. Сказанное тем более удивительно, что в вышеупомянутом генеральном подходе скрывается бесчисленное множество литературных возможностей. Достаточно представить себе, например, две параллельные утопии, в которых каждая судит и оценивает другую в соответствии с собственными стандартами; при этом они не должны быть двумя разновидностями общественного ада, а попросту двумя общественными системами, из которых каждая четко отличается от другой, что тем более a priori правдоподобно, что, как можно сегодня предполагать на основе пока еще элементарных результатов (взятых вне пределов теории решений, в особенности в соответствии с существованием «парадокса Эрроу»), не все ценности, которые мы теоретически охотно поместили бы в идеальное социальное жилище людей, совыполнимы действительно. То есть от одних следует отказываться ради того, чтобы добираться до других. Таким поведением, размещающим модели общества в сфере внеадских, внесадистских экспериментов, мы избегаем замыкания в крайнем и одновременно примитивном манихействе. Не только этическое отвращение, скажем это прямо, заставляет авторов научной фантастики изображать будущее в чудовищном беллетристическим опыте, и не только желание явить нам Кассандровы предостережения и напоминания водит их пером. Здесь действует также и инертность ума, нежелание предпринимать смелые поиски, паралич социологической ориентированности воображения, порождающие в сумме моду считать будущее чистейшим кошмаром, лишенным нечудовищных примесей.

МИФОТВОРЧЕСКОЕ И СОЦИОЛОГИЧЕСКОЕ ВООБРАЖЕНИЕ

Пожалуй, литературное произведение нигде не проявляет неопределенности своего значения так четко, как в утопической тематике. Оно рисует форму человеческого существования, отличную от познаваемой, — с какой целью? Ради показа границ светлых и мрачных грез? Для доказательства их осуществимости или, наоборот, невозможности? Для сведения общественного зла к концентрированной злобности человека? Что это? Reductio ad absurdum [103] или указатель направления? Приговор, содержащийся в предсказании, или же предупреждение? Предсказание, порожденное мифическим вдохновением, или беллетризация рационального плана? Как вы видели, тема утопии может быть еще чем-то иным, а именно предлогом для изложения определенной фантастической философии (Борхес). То есть сама-то тема оказывается совершенно нейтральной, поскольку, войдя в нее, можно двигаться в произвольном направлении. Она не намечает ни конкретных решений, ни свойственных им сутей. Сегодня вся литература оказалась на распутье, так как традиционное «осуждение видимого мира» все же занятие затруднительное. Неуловимость, неинтегрируемость мира, который одновременно изменяется в сотнях мест и не столько творит некую новую форму, сколько сам являет собою непрекращающиеся роды, то есть цепь метаморфоз, порождающих поколения следующих, независимость этого мира — мысли как следствие быстроизменяемости, превратившей устойчивое и неподвижное существование в бурлящее, полное порогов течение — все это подталкивает творчество в сторону мифов, расцвеченных лозунгами универсальной неизменности. Но мифы как средство освоения непонятного свою роль уже отыграли. Не случайно же писательство, возникающее в результате опыта, художественно не исследованного, тяготеет к реализму воспроизведения. Что могли бы мы узнать о существовании американских негров, если б чернокожие писатели распинали на скелетах мифов и мифами же излагали это существование? То, что Райт или Болдуин — реалисты, соответствует нуждам творчества, которое, прежде чем излагать тему в соответствии с принципами какой-то метаэмпирической поэтики, вначале обозначит ее. И эвтопическое и дистопическое мышление есть работа воображения, которое еще не достигло в эвтопии уровня рационального знания либо (в дистопии) драматически или насмешливо отрицает возможность достигнуть такого знания. Примем на минуту, что задача идеального регулирования человечества — проблема в техническом смысле инструментальная, то есть что дело тут в конструировании — а точнее, в переконструировании — машины, которая исторически сама себя построила; чем же в таком случае будет утопия? Практически почти у всех реализованных сегодня техник были предшествовавшие им свои, именно утопические предсказания. Утопической была мысль о космонавтике как полетах на кораблях или на воздушном шаре на Луну; об аэронавтике как использовании птичьих крыльев; об «ядерной химии» — преобразовании элементов, как открытии философского камня; о лечении психических больных трепанацией черепа с тем, чтобы через отверстие мог вылететь злой дух; о человекоподобном автомате как о гомункулусе из пробирки.

103

Сведение к абсурду (лат.).

Есть две причины, не позволяющие социологии, превращенной литературной фантазией в свою высшую стадию — теорию строения и регулирования обществ, — легко перенестись с поля утопических решений на поле эмпирических действий. Чтобы овладеть произвольной областью материальных явлений, необходимо располагать, во-первых, информацией о них, во-вторых, кадрами специалистов и, в-третьих, инвестиционными средствами. Но это касается только внеобщественных факторов, поскольку для гармонической регулировки человечества мало иметь теорию, специалистов и инструменты, надо еще — и первым логические выводы из понимания этого сделал Маркс — найти крупный «пласт» общества, достаточно действенный и сильный, чтобы сделать это. Ибо в принципе возможно единодушие аксиометров [104] по отношению к любой технике: они в конце концов согласятся с тем, что одни ее произведения наверняка лучше всех других; однако нет и быть не может аксиологического согласия в отношении регулирования и реконструированния общества. Утопична сама мысль, будто возможно смастерить такой проект, у которого были бы только одни сторонники. Вторая причина — это сложность совершенно иного, познавательного характера. Различие между обычной и общественной архитектурой можно проиллюстрировать так: строитель здания занимается проектированием, учитывающим свойства строительного материала, но не заботится о том, будет ли этому материалу «удобно», как элементу возведенной конструкции. Характеристики строительного материала интересуют его постольку, поскольку они определяют целостные свойства строения. Но мы не считаем, что судьбу кирпича можно сравнивать с человеческой, в то же время знаем, что сопротивляемость человеческого материала велика и пределы его пластичности — как подчиненности конструктивному интегралу — лежат значительно дальше, нежели проблемы его субъективного удобства. Потому что из несчастливых людей можно построить изумительное по могуществу государство. Но где она, математика счастья и несчастья, формулы которой позволяют алгоритмически, то есть самостоятельно, перечеркнуть все проекты, не выполняющие условий нормальной физики? И даже если б такая фелицитологическая математика существовала, где она — теория динамичного управления, которая переводит данное состояние в желаемое путем такой цепи переходов, что все они не только переносимы, но и сами в себе содержат «фелицитологические» ценности, дающие немедленный результат? И где тот вид строительного материала, на котором допустимо проделывать рискованные и сомнительные по результатам эксперименты? Да и вообще, возможна ли лишь одна ультимативная теория социорегулирования и социодинамики, за которой уже не следуют другие? Не обстоит ли с этим дело так же, как с теорией архитектуры, и теорией полета, и теорией энергетики, и вообще любой инструментальной теорией, то есть можно ли считать, что их последовательные диахронические фразы представляют собою шаги совершенствований, осуществляющихся постепенно? Познавательное усилие должно в любом случае быть направлено на извлечение универсума социоархитектурной проблематики из царства мифов, ибо оно является владением снов, то есть временного бегства от реальности. Правда, общественная утопия, как и антиутопия, есть продукт реальных потребностей («антипотребностей», когда он представляет собою дистопию), но излагаемых в упрощении, не заботящемся о возможности реального воплощения. Элементы мифической мысли так же пригодны для строительства лучших миров, как воск и птичьи перья для полета. И как никогда Дедал с Икаром не взмывали в воздух, так никогда не было ни Золотого Века и Рая на Земле, ни Счастливых островов или иных Совершенств, которые фатальным образом подгнили и развалились.

104

Прибор, указывающий положение руля относительно оси симметрии корабля.

Чтобы еще раз воспользоваться уже приведенным примером: в «довоздушношаровые» времена человеческие мечты о полете еще сосредоточивались на той летающей форме, которая все время была у них перед глазами; а поскольку направление, ведущее вверх, казалось особо привлекательным, постольку скрещивание птицы с человеком, дающее в результате ангела, было первым продуктом аэродинамически направленного воображения. В различные времена изредка появлялись люди, хотевшие летать на крыльях, которые они подглядели у птиц. И всегда с одинаково фатальным результатом, когда пытались спланировать на них с высоты. Стало быть, с одной стороны, держалась принципиально нереализуемая идея — свободно летающего человека, а с другой — память о реально оканчивающихся смертью падениях, завершавших такие опыты. Реализовать полеты между этими крайностями было невозможно: и до сих пор даже колеоптеры (машины, летающие благодаря колебанию крыльев) не вышли из экспериментальной стадии работ. Так вот утопия в социологическом плане соответствует мечтам о птичьем полете, антиутопия же — картина падения, которым должен неизбежно окончиться такого рода эксперимент. До тех пор, пока мы рассматриваем проблематику усовершенствования общественной структуры в категориях утопии и антиутопии, мы остаемся узниками понятий, абсолютно неадекватных по отношению к этой задаче. И как ни потей, от исследования стеарина, воска, птичьих перьев и крыльев ни к проектированию, ни к постройке самолетов не перейти, так же как от карабканья на деревьях нет перехода к космическим полетам. Надо спуститься на землю и заняться теорией полета. Не иными, а еще более сложными представляются вопросы, относящиеся к теоретической и экспериментальной социологии. Но ни утописты, ни антиутописты этого не понимают. Что б мы сказали о такой научной фантастике, которая стала бы уверять, что люди летать будут, но только если вес их тела уменьшить в десять раз, да к тому же дождаться, пока оно покроется перьями, конечности превратятся в крылья, а из крестца проклюнется хвост с рулевыми перьями. Но именно так поступает научная фантастика в социологическом плане, когда малюет пасторальные и идиллические утопии. Таким авторам, как Клиффорд Саймак или Рэй Брэдбери, идеалом видится общество, раскинувшееся средь весей и лугов, открытое, деурбанизованное, с ленивым и медленным течением веками не изменяющейся вегетации. Заменяя разум эстетической чуткостью, они рисуют свои пастельные Аркадии, вообще, похоже, не задумываясь над тем, что сначала надо было бы какому-нибудь катастрофическому катаклизму с потенциалом атомной войны уничтожить девять десятых человечества, прежде чем пейзанско-пастушеские методы производства смогут оказаться способными поддерживать быт оставшихся в живых людей. В пасторальках Саймака люди попросту «покидают города», которые у них уже словно кость в горле торчат. Такое решение напоминает прогрессивный поход в лес на четвереньках. У Брэдбери при его грезах речь также идет о сказках, у которых нет ничего общего с научной фантазией.

С антиутопией дело обстоит иначе: тут уж нечего экономить на уточнениях. Антиутопией следует назвать только произведения оруэлловского типа, изображающие извращения и вырождения общественного совершенствования, у которого была скверная или лживо реализованная программа. В то же время не очень ловко называть антиутопией изображение фашистских империй, поскольку в их доктринальном обосновании, как правило, не идет речь об осчастливливании человечества, а совсем даже наоборот, они предполагают его абсолютное подчинение расе господ или другой форме правящей элиты. Однако на практике это различить сложно, поскольку авторы дистопий, завороженные черным богатством преисподней, которую они готовят нам на Земле, меньше интересуются центральными причинными и социологическими проблемами (то есть не спрашивают и обычно не отвечают на вопрос: каким образом данная форма антигуманистического устройства возникла, кому выгодно ее сохранить, почему она невероятно — как авторы пытаются показать — устойчива и т. п.).

При этом в научной фантастике можно различить несколько разновидностей социального ада. Разновидностью, вроде бы самой невинной, но только по форме презентации, оказывается «космический кошмар» вроде «транайской утопии» или другие юмористические и гротескные виды государств (такие, например, изображают «Чума Мидаса» или «Торговцы космосом» пера Ф. Пола и С. Корнблата). Некомичная, а, наоборот, драматичная дистопия Брэдбери — «451° по Фаренгейту» — совершенно наивна. Брэдбери изображает общество, преследующее все плоды духовного творчества, если они инструментально неполезны. Это произведение представляет собою всего лишь бледную тень романа Оруэлла; Брэдбери не понимает, что гораздо хуже правления злых людей власть тех, кто не велит сжигать книги, поскольку они в общественном сознании утратили какую-либо ценность. Пока люди находятся под чисто внешним принуждением, например, таким, какое Третий рейх ввел на оккупированных территориях, неразрывность культурных традиций действительно подвергается величайшему давлению, однако она сохраняется внутриличностно (поляков, которые внутренне соглашались с положением дел в Генерал-губернаторстве [105] , можно было пересчитать по пальцам одной руки). Культура погибает полностью тогда, когда следы памяти о ней стираются из общественного сознания, поскольку использованные для этой цели социотехнические методы действовали достаточно долго и эффективно. У гитлеровцев, к счастью, не было в распоряжении нужного времени, чтобы полностью осуществить такую программу; однако же известные из литературы, посвященной их концлагерям, примеры морального падения узников, готовых измываться над подчиненными им сотоварищами, говорят о том, что это страшнее кандалов, плеток и крематориев. Однако если anima humana non est naturaliter bona [106] , то столь же неверно, будто душа эта была naturaliter mala [107] , поскольку именно конкретно сформованное бытие определяет конкретное сознание. Так что все обильно приправленные садистскими демонстрациями преисподние дистопийной научной фантастики (например, в книгах Д. Банча) есть не что иное, как сплошь вульгаризированное фантазирование. Здесь самое место согласиться — на социологическом поле — с теологами: пока человек еще в состоянии различать добро и зло, не все потеряно. Научная фантастика обычно конструирует в рамках дистопии то, что сконструировать удается легче всего. То есть чудовищные империи, чудовищные компьютеры, чудовищное выколачивание мозгов «полицией мыслей», исследование людей «термометрами лояльности» — подобными реквизитами полны ее черные утопии, причем и такие, вроде «самых мягких», как «Академия» или «Цивилизация статуса» Р. Шекли либо «Ковентри» Хайнлайна. Нет смысла повторять до утомления, что чисто физические условия космического пространства превращают в нонсенс любые войны галактических империй, бесконечные битвы вокруг звездных скоплений не потому, кратко говоря, что так нравится оптимистам или сторонникам улучшения общества, а потому, что Космос так устроен, что его никогда не удастся «милитаризовать» вышеуказанным способом и размещенная в нем гигантская баллистика есть не что иное, как отражение страхов или садистских аппетитов.

105

Территория, оккупированная гитлеровской Германией во время Второй мировой войны (Польша).

106

душа человека не хороша от природы (лат.).

107

от природы плоха (лат.).

Гораздо более реалистичным было бы рассмотрение альтернативы «двух адов», то есть ада голода и ада пресыщенности, исходя из предположения, что в сообществах недоедания и нищенства еще можно соблюсти душевное благородство, например, встав во главе угнетенных, рисуя картины лучшего бытия, в то время как в аду удовлетворенности все в человеке уже поражено. Абсолютное удовлетворение потребностей абсолютно же и сокрушает; экспансивность, надежно прикрытый альтруизм, удовлетворение от работы и творчества — все убивает чрезмерная автоматизация удовлетворений. Но такие картины конструировать сложнее, потому они так редки в научной фантастике.

Обвинения, которые содержат в себе дистопии фантастики, обычно бывают неверно адресованы. Одни писатели, такие как Д. Банч, усматривают источники всяческого зла в человеке. Он — монстр, с радостью и удовольствием свершающий ужасные вещи, которые в конце концов его же и поглощают. Другие, как, например, Баллард, Брэдбери, Саймак, вину за все несчастья мира взваливают на научно-техническую цивилизацию. Поэтому спасение они видят либо в катастрофе, которая ее смоет, либо во всеобщем исходе в края «лугов и боров», только бы подальше от проклятых метрополий, или, наконец, в появлении «чужих», которые, как в «Конце детства» Кларка, возьмут землян за глотку и силой осчастливят. В минувшие годы в моде была тема коммунистического вторжения, превращающего Соединенные Штаты, а то и весь мир в один диктаторский ад, но несколько боевитых и хитрых индивидуумов (как, например, у Хайнлайна) используют «чудесное оружие», побеждают и изгоняют «красных» (иногда вначале приходится отступить во времени на несколько десятилетий и провести ряд соответствующих поправочных манипуляций в прошлом, чтобы коммунистическое вторжение провалилось). Если бы хоть один из всех «научных фантазеров» заикнулся о социализации пусть даже только основных отраслей промышленности, которая, как известно, реализована в ортодоксально капиталистических государствах, таких, как Англия, так ведь ничего подобного. К тому же речь вовсе не о том, чтобы американцы в качестве идеала утопии пропагандировали коммунизм; не надо слишком много требовать, в конце концов существуют различные концепции социализма и ведущих к нему дорог; но это понятие оказалось вычеркнутым из словаря научной фантастики, если только не создает фундамента дистопий посторуэлловского типа.

Поэтому стоит мимоходом заметить, что веер политических убеждений, исповедуемых большинством авторов, четко помещает научную фантастику справа, причем даже правее просвещенных либеральных кругов американской интеллектуальной писательской и артистической элиты. Несомненно, блок общественной реакционности не составляет монолита даже в том простейшем смысле, что консерваторы бывают и интеллигентные, и глупые. Первые порой понимают, что любезная им доктрина должна эволюционировать, коли эволюционирует мир; другие не понимают абсолютно ничего из происходящего на земном шаре. Думаю, нет нужды обширно пояснять тот факт, что гипотеза человека как зловредной скотины мила самым тупым реакционерам, поскольку оправдывает использование методов насилия: как же иначе можно справиться с садомазохистскими чудовищами, кои составляют наш биологический вид? Утверждения о якобы врожденной человеческой зловредности в научной фантастике демонстрировать нет нужды, это предполагается аксиоматически. О том, что анализ социологических явлений лежит в фантастике «под паром», мы как раз и говорим, а о том, что анализ индивидуальной психологии не относится к сильным сторонам фантастики, мы уже сказали раньше. Следует упредить, что вышесказанное мы заявляем не с ура-патриотических позиций, видя в человеке ангела, подпорченного социализацией; у литературы в фантастике масса работы на полях экспериментирования как с отдельными личностями, так и с целыми обществами. Но это должны быть работы такого типа, какой представляет, например, увы, не фантастический роман Ричарда Хьюза «Ураган на Ямайке». Книга повествует о том, как дети, оказавшиеся в ненормальных условиях, будучи существами еще не оформившимися ни личностно, ни характерологически, из-за дезориентированности, вызванной таким недоформированием, просто из-за того, что они неустойчивы, пластичны, недоопределены, могут своим поведением легко нарушать те идиллические, сладкие представления, которые обычно питают в их отношении взрослые. Тогда мы начинаем видеть, то это не маленькие ангелочки, после чего вследствие лености мысли определенная часть читателей (сужу об этом по критике в прессе) готова считать, что это — путем инверсии — маленькие дьяволята (в особенности таким дьяволом надо считать девчушку, зарезавшую беззащитного, связанного человека). Это неправда, по крайней мере в том смысле, что дети — проекты личностей, а не личности, и именно так следует их трактовать и так о них судить; человеку эволюционно дана такого рода конституция, что он в смысле ума — наиболее пластичное существо из всех живущих на Земле. Тот, кто полагает, будто человеческая природа просто-напросто оппортунистична, поскольку принимает те формы, которые ей при воспитании и формировании навязывают, недозволенным образом смешивает категории психологии развития, этологии с категориями социологическими и культурными. Культурные ценности не относятся к врожденным, поскольку ничто из того, что считается культурным, биологически не наследуется; так что ребенок — существо незрелое или культурно еще недооформленное, не может противиться всевозможным отклонениям, если судьба подвергнет его воздействию факторов, нарушающих воспитательный процесс. Сказанное можно утверждать наверняка, остальное, вроде гипотез как о его ангельстве, так и о прирожденном дьявольстве, — не что иное, как фиктивная антропология, получившая, надо признать, некую опору в определенных направлениях психоанализа, но если неэмирические гипотезы отнюдь не становятся достоверными, будучи поддержанными другими, столь же неэмпирическими, то в вопросах предметных (например, является ли новорожденный хотя бы уже зачаточно «аксиологически предетерминированным») следует ожидать тщательно проверенных заявлений науки. В любом случае из того, что из детей можно воспитать чудовищ, ничего не следует в смысле имманентных дифференциаций человеческой природы. Так же, как из того, что горб может возникнуть у ребенка от повреждений позвоночника, не следует, будто новорожденным исходно присущи свойства «скрытой горбатости». Таким образом, генеральная тенденция американской дистопии снова перемещает виновность за скверное качество общественного бытия из сферы социальных структур в сферу природы человека (снова, поскольку это происходит через сто лет после возникновения научного социализма, который выдвинул совершенно диаметрально противоположные тезисы). В свою очередь, техника играет роль усилителя этого зла, кроме того, порой появляются попытки обосновать зло «статистически», например: коли количество конструируемых общественных адов бесконечно, то исторические возможности попасть в них всегда значительно превышают вероятность очутиться в формации неадской. Есть и крайняя позиция: технологических, но при этом неадских формаций нет вообще. При таком подходе история оказывается обманчивой лотереей, поскольку выигравших (понимаемых как общества, в которых можно достойно и счастливо жить) в ней вообще не встретить; а дифференция розыгрышей ограничивается размерами получаемых неприятностей и утрат (например, можно выбирать лишь между меньшим и большим злом, если выбор вообще осуществим).

В дистопиях популярна концепция стазиса как состояния равновесия, достигнутого с приложением колоссальных трудов, которое должно быть сохранено независимо от вреда, испытываемого при этом индивидуумами; тот же, кто стазис нарушает, от присущего ему усреднения отклоняется, подлежит перевоспитанию, остракизму, изгнанию; что является как бы следующей, усовершенствованной стадией лоботомии. Таким образом, равновесие всегда пребывает под угрозой и его необходимо поддерживать силой; и получается, что афоризм «полиция есть космическая постоянная» в научной фантастике подтверждается полностью.

Любопытно, что в научной фантастике, так нелицеприятно рассматривающей человека, то есть столь негативно его оценивающей, мотив биологической перестройки, которая могла бы отсечь у людей садистско-агрессивные наклонности, почти никогда не появляется. А ведь его следовало бы ожидать, хотя бы исходя из простой логической последовательности. Объяснение тут абсолютно тривиальное: «осчастливленное» такими манипуляциями общество не дает темы для сенсационно-драматической интриги, и нужен писатель, которому нет нужды в такой интриге, чтобы названный мотив, хотя бы как автоэволюционный, мог появиться, как это сделано в «Последних и первых людях» Стэплдона.

Поделиться с друзьями: