Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи
Шрифт:
Эта символика женского повседневного существования могла бы показаться вполне традиционной, если бы эмоциональная атмосфера стихотворения не была, по сути, одним сгущенным ожиданием, если бы помыслы сестер не были развернуты исключительно в будущее:
…мы с тобойБудем играть судьбой,Песни слагать небывалые…Если же говорить о Евгении, то она откровенно примеривала себе маску амазонки, – совершенно естественно чувствовала себя на коне в доспехах Царь-Девицы. Вот ее единственное сохранившееся стихотворение, написанное в начале Первой мировой войны:
Дочь я вышнего царя,Кесаря-Огня.Пурпуровою фатойВсколыхну земли покой.Я в невестиной алчбеВыезжаю на коне,Выкликаю жениха,Попаляя небеса.Где ж ответный, где бессмертный?Топчет смертных конь несметно,Шпорой жадной обожжен,Духом крови опоен.Чу, ударами копытЗерна смутные дробит.Миг – и долог век проходит:Смерть бессмертием восходит.Но, незряча, мчится дале,В дымно-утренние дали,Темной брагою пьяна,Государыня-Война.В свете идей Т. М. Фадеевой, это стихотворение Е. Герцык видится насквозь судакским-сурожским, – кого бы ни подразумевала его автор под «дочерью вышнего царя» (скорее всего, это олицетворенная война). Но царственность – тот атрибут, который иногда придавала своим собственным поэтическим ликам и смиреннейшая Аделаида. Вот ее загадочное стихотворение, датированное февралем 1908 г., с посвящением «В. И. и А. М.», – инициалы, впрочем, раскрываются сразу: это Вяч. Иванов и Анна Минцлова, с которыми как раз в это время Аделаида вела напряженные мистические разговоры [70] .
70
См. письма А. Герцык к В. Гриневич этого периода (Сестры Герцык. Письма. С. 99—106). Особенно важно для понимания данного стихотворения письмо от 6 февраля 1908 г. (с. 102–103), в котором Аделаида передает подруге разговор с «В. И. и А. М.», раскрывшими ей ее мистическое призвание.
«Я в первый раз принята и признана в мире Духа» [71] : это скромное по форме свидетельство Аделаиды о себе в письме подруге поэтически зазвучало как весть о ее царственном достоинстве. Образ богатырского пира, на который заявляется, опоздав, царская дочь, опять-таки, возможно, всплыл в сознании поэтессы из контекста сурожских легенд. Во всяком случае, «лучезарные вожатые», т. е. Иванов и Минцлова, ничего не говорили Аделаиде о ее «царственном» происхождении, – ни в прямом, ни в переносном, духовном смысле. Однако если мы вспомним характер родословной сестер Герцык, то их поэтические фантазии на тему Царь-Девицы обретут очень реальное звучание. Ведь их предками действительно были властители небольших феодальных государств-городков типа древнего Сурожа, по виду – крепостей, похожих на генуэзскую в Судаке, с такими же башнями и «готфскими» дворцами, как Девичья башня. По происхождению Аделаида и Евгения – действительно царские дочери. И не потому ли они так глубоко вжились в атмосферу Судака, что кровно ощутили в этой атмосфере нечто созвучное себе – флюиды царственной женственности?..
71
Письмо А. Герцык к В. Гриневич от 9 февраля 1908 г. // Сестры Герцык. Письма. С. 104.
Рискнем сделать еще один шаг в сторону поиска мотивов киммерийской мифологии, проявившихся в судьбах и самосознании наших героинь. С Судаком связан прекрасный женский образ древности – это Феодора, последняя греческая царица Сугдейи. Христианская вера, которую исповедует Феодора, не препятствует ей сохранять облик царицы-воительницы, роднящий ее с амазонками. И в легенде о Феодоре, защищавшей мечом свой город от генуэзцев и павшей от руки врага, – легенде, излагаемой Т. М. Фадеевой, не было бы ничего нового для нашей темы – разговора о сестрах Герцык (в сравнении с сюжетом о Царь-Девице), если бы не один момент, специально выделенный и обсужденный автором «Крыма в сакральном пространстве». Мы имеем в виду присутствие возле юной Феодоры двух мужских образов: это братья-близнецы Константин и Ираклий, которые воспитывались вместе с ней, а повзрослев, полюбили ее. Феодора, давшая обет безбрачия, относилась к юношам как к друзьям, – и Константин смирился с решением Феодоры, сделавшись помощником и смиренным рыцарем царицы. Между тем Ираклий затаил на нее злобу и задумал расправиться с ней с помощью врагов. Предав свой народ и царицу, он впустил генуэзцев в крепость, а затем в замок-монастырь на горе Кастель, куда бежала Феодора. В последней ожесточенной битве с генуэзцами царица убивает изменника мечом, а после гибели в бою Константина также обагряет своей кровью скалы Кастели. – Т. М. Фадеева усматривает в образе Феодоры с ее двумя почитателями глубоко архаические черты, возводящие этот образ к языческому ритуалу сакрального брака Лунной богини с символическими королями, олицетворяющими сменяющие одна другую половины года: брак означал жертву, и на смену одному королю избирался второй. Мотив этот имел кельтское происхождение и, секуляризировавшись, получил впоследствии широкое распространение в культуре средневековой Европы (почитание Прекрасной Дамы). Т. М. Фадеева детально анализирует смыслы древней триады и делает далеко идущие выводы, на чем мы останавливаться не станем. Нам важна эта триада как таковая – женский образ с двумя мужскими фигурами слева и справа, – важна потому, что в ней можно распознать одну из ключевых парадигм судьбы Евгении Герцык.
Пока мы ограничимся лишь предварительным указанием на этот судьбоносный для Евгении треугольник, намереваясь в дальнейшем основательно проследить за развитием отношений внутри него. Речь идет о ее дружбе с Вяч. Ивановым (с 1905 г.) и Н. Бердяевым (с ним Евгения познакомилась в 1909 г.), которая была осложнена страстной влюбленностью Евгении в Иванова. Перипетии этой влюбленности, вообще детальное осмысление треугольника мы отложим на будущее. В данном же месте нашего исследования, – в связи с крымской тематикой и легендой о Феодоре, – отметим то, что Евгения, как и Феодора, имела дело с другом верным и другом – тайным врагом. Во-вторых же, в судьбе Евгении Бердяев и Иванов как бы знаменовали языческий и христианский полюса ее двойственного мировоззрения: Бердяев указывал ей на Христа, попутно отводя от чуждых соблазнов, – скажем, антропософии; Иванов же тянул в язычество собственного извода – прельщал Дионисом, вовлекал в спиритизм, гадания и хлыстовщину, смущал ее ум собственными планами религиозного реформаторства. – Но могут спросить: при чем же здесь тайная вражда? В сложных отношениях Иванова с Евгенией, ученицей и влюбленной в него женщиной, был один задевающий его амбиции момент: безграничное, казалось бы, его влияние внезапно наталкивалось на ее сопротивление – решимость, вопреки воле друга, отстаивать себя до конца. «Вы не менада», – раздраженно бросил однажды Иванов Евгении; он имел в виду то, что Евгении не было свойственно до конца отказываться от своей воли и разума (мы выше уже упоминали о данном эпизоде осени 1908 г.). Это случилось в ту пору их отношений, когда обоим надлежало открыть все карты, ибо ставились последние точки над i. И вот эта-то независимость, бытийственное самостояние Евгении и были причиной скрытой враждебности к ней Иванова. Манеры змея-искусителя (кстати, отмеченные многими, кто знал его) прекрасно маскировали действительные чувства Иванова к ближнему, но не смогли обмануть сердце любящее. Аделаида, воспринимавшая боль сестры как свою собственную, дала точнейшее определение Иванова в отношении Евгении – «злой друг». Мы имеем в виду ее стихотворение 1916 г., однозначно указывающее на Иванова воспроизведением и его внешнего облика:
Рифма, легкая подруга,Постучись ко мне в окошко,Погости со мной немножко,Чтоб забыть нам злого друга.Как зеленый глаз сверкнет,Как щекочет тонкий волос,Чаровничий шепчет голос,Лаской душу прожигаетЕдче смертного недуга.Рифма, легкая подруга,Все припомним, забывая,Похороним, окликая.Евгения знала о присутствии в ее судьбе данной триады. Размышляя о своем высшем призвании, она также возводила собственную жизненную ситуацию к объективному образцу. Однако для этой цели она привлекала, естественно, не легенду о судакской царице Феодоре. Сделавшись христианкой, она стала рассматривать в качестве ключа к собственной жизни, как это принято, житие своей святой покровительницы – преподобномученицы Евгении. И вот в сюжете этого древнего жития святую Евгению на ее пути неизменно сопровождают двое друзей – Прот и Гиацинт, которые в конце разделяют и ее мученичество. Анализ Евгенией Герцык жития святой Евгении содержится в ее интереснейшем автобиографическом и одновременно философском сочинении (повести? эссе?) «Мой Рим» (1914–1915). Однако Прот и Гиацинт, безликие в житии, и в интерпретации Евгении Герцык не обретают никаких этических и характерологических примет. Автор «Моего Рима» знает, что Прот и Гиацинт прообразуют Иванова и Бердяева, но она не склонна как-то противопоставлять их роли в ее судьбе. Подобно своей святой покровительнице, она одинаково относится к обоим – как к друзьям, «милым братьям» [72] . Глубокая христианка в середине 1910-х гг., она простила Иванову его соблазны, ложь и измену. Позади остался крымский разгул «злых страстей»; римское настроение пронизано лучами «солнца невидимого». Впоследствии эта настроенность на подвиг определит и судакскую жизнь сестер – когда «волей Бога» у людей будет отнят «насущный хлеб» (А. Герцык. Хлеб; 1922) и наступит совершенно новая для них экзистенциальная ситуация.
72
См.: Герцык Е. Мой Рим // Герцык Е. Воспоминания. С. 291.
Курсистка
Курсы Герье. П. И. Новгородцев – научный руководитель Евгении Герцык
С 1900 по 1904 г. Евгения Герцык учится на историко-философском отделении Высших женских курсов, основанных профессором Московского университета В. И. Герье. Поступив туда в возрасте двадцати двух лет (учебное заведение только что возобновило свою деятельность после перерыва), Евгения мало походила на современных зеленых студентов-первокурсников. Классическое гуманитарное домашнее образование, знание в совершенстве основных европейских языков (Евгения владела немецким, французским, английским и итальянским), глубокий интерес к философии, увенчавшийся переводом серии книг Ницше (ныне подобным делом занимается целый коллектив академического института), – это был багаж знаний, нуждавшийся не столько в пополнении, сколько в систематизации и завершении. Помимо того, за плечами остался путь серьезных мировоззренческих исканий – материализм, эстетизм, наконец – парадоксальным образом под влиянием Ницше – углубление взгляда на мир и пробуждение религиозности. Это была уже повзрослевшая душа – очень свободная и активная, дерзкая в своих вопрошаниях, отчасти даже несколько испорченная ницшеанским нигилизмом: все ставилось под вопрос Евгенией – Бог, добро и зло, красота, общепризнанные идеалы и авторитеты. Была великая жажда истины – но ее едва ли не пересиливал критический, отрицательный настрой. Благодаря курсам Евгения приобщилась к сложившейся в XIX в. традиции русской гуманитарной науки, к вершинам благородного русского духа. Однако сама она была человеком уже другой духовно-исторической формации. Мир уже вступал в эпоху постхристианскую, постидеалистическую и постгуманистическую, и перед тем поколением, к которому принадлежала Евгения, стояла нелегкая задача устоять, когда почва убегает из-под ног, но не возвращаться назад. – Здесь корни ее двойственного состояния в период учебы. С одной стороны, она впервые тогда испытала творческий подъем, который достиг своего пика во время ее работы над «выпускным сочинением» – диссертацией о реальном мире у Канта (1904). Посещение курсов сопровождали глубокие и очень изощренные переживания в связи с дружбой с Софьей Владимировной Герье – дочерью директора Владимира Ивановича Герье; об этих переживаниях мы отчасти узнаем из дневниковых записей Евгении 1903 г., а также из очерка «Вайолет», вошедшего в серию автобиографических эссе «Мой Рим». – С другой же стороны, курсы для Евгении – это скучание на лекциях, сопровождаемое ощущением какой-то едва уловимой духовной фальши в речах профессоров. В среде московской элиты она не находила живых мировоззренческих импульсов, способных по-настоящему утолить жажду души…
«Я – курсистка-первокурсница. Исправно хожу на лекции. Большая аудитория в два света, как бы с алтарным полукружием. В этом полукружии – кафедра. Один другого сменяют на ней один другого славнейшие лекторы. Старик Ключевский, слушать которого – художественное наслаждение, о чем бы он ни повел рассказ. Величаво-самодовольный Виноградов, позднее прославившийся либеральным выступлением, опалой и почетным приглашением в Оксфорд. Новгородцев, исполненный морального пафоса, внедряет в Москву кантовский идеализм. Старый краснобай Алексей Веселовский. И сколько их еще… Красота, идеал, научный метод, истина – гулом стоит под высоким лепным плафоном. И все это мне ни к чему, все это, не захватывая колесиков, идет мимо моей трудной внутренней жизни…» [73] Здесь не просто несколько коробящий юмор резвой студентки в адрес учителей – светил русской науки (в частности, ее научного руководителя – возвышенного мыслителя, специалиста по философии права Павла Ивановича Новгородцева): этот конфликт отцов (XIX в.) и детей (XX в.) имеет масштаб эпохальный – Евгению и ее наставников разделяет исторически назревшая «переоценка всех ценностей», которая не была случайной прихотью тяжелобольного немца, бывшего базельского профессора Фридриха Ницше. И когда духу курсов Евгения противопоставляет «живой родник» – лежащую у нее дома книгу Л. Шестова о Толстом и Ницше, то возникающая при этом оппозиция – идеализм с его прекраснодушием и нарождающийся трагический экзистенциализм – указывает, действительно, на происходивший тогда буквально на глазах эпохальный сдвиг, девиз которого – «смерть Бога» по Ницше. Для Евгении две эпохи (идеалистическая, красиво уходящая в прошлое, и только что зародившаяся декадентская) олицетворялись, соответственно, Новгородцевым и Шестовым, которые были при этом ровесниками – оба родились в феврале 1866 г.
73
Герцык Е. Воспоминания. С. 104.
Что же представляли из себя Высшие женские курсы Герье как учебное заведение? Образование на курсах было верхним пределом тех знаний, которые в начале XX в. могла официально получить русская женщина: учебные программы ориентировались на университетские. На курсах существовало три отделения – историко-философское, физико-математическое и естественное; в 1903–1904 гг. там учились примерно 1000 человек, из которых 624 – на историко-философском отделении [74] . Наряду с дворянками (они составляли большинство слушательниц), поповнами и купеческими дочками, в числе курсисток были и крестьянки. На примере Евгении Герцык видно, что курсы не только готовили учительниц, но и формировали у учащихся навыки научной работы (разумеется, при наличии задатков и желания). На IV курсе слушательницы выбирали для себя т. наз. «главный предмет» (на историко-философском отделении можно было выбирать между историей, литературой и философией), и те, кто претендовал на получение диплома, должны были написать по нему сочинение. Девушек-«философов» были считанные единицы, – но могло ли их не быть вообще в эти годы, стоящие под знаком Софии?! – Студенческий состав курсов отличался пестротой: там училось много бедных приезжих, живших на квартирах в отдалении от Поварской, где помещались курсы (их здание до наших дней не сохранилось); плохое питание приводило к разнообразным болезням… Контраст им составляли обитательницы профессорских особняков, видевшие в курсах не путь к должности народной учительницы, а орудие личностного самоутверждения: «новой» женщине уже становилось тесно и душно в семейном мирке.
74
См.: Отчет Высших женских курсов в Москве за 1903–1904 учебный год. М., 1905. Приводимые нами сведения о курсах взяты из этого издания.
Для преподавания на курсах были привлечены лучшие университетские силы. Помимо названных Евгенией ученых, там преподавали И. В. Цветаев, В. И. Вернадский, Н. Д. Зелинский, Л. М. Лопатин, а также профессор Духовной академии С. С. Глаголев. Каждое из этих имен весомо, значимо для нас и поныне. На историко-философском отделении читались лекции по богословию, европейской истории и литературе начиная с античности, по римскому праву, политэкономии и даже по биологии. Программа по истории античного искусства (читал этот курс, разумеется, И. В. Цветаев), видимо, предполагала наглядное изучение памятников – экспонатов основанного лектором Музея Александра III. Но все же вряд ли можно было говорить о полноте знаний рядовых выпускниц в области литературы и философии: соответствующие программы лекционных курсов почему-то ограничивались античностью и Средневековьем. Кстати, эпоха Нового времени отсутствовала и в программах по истории. Быть может, часть учебного материала выносилась в семинары или считалась предметом спецкурсов. Программа по фольклору была гораздо обширнее, чем тематика лекций по древнерусской литературе; видимо, сказывались частные научные интересы лекторов (А. Н. Веселовский). А некоторые пункты программ ныне выглядят курьезно; так, в программе по психологии пункт «Гипотеза непостижимой сущности духа и ее несостоятельность» соседствует с заголовком «Субстанциональная природа души» [75] . Не представления ли о душах-монадах Л. Лопатина, взятые вне контекста его философской системы, так, несколько комично, отразились в учебной программе? – Всеобъемлющим характером отличалась программа по искусству итальянского Возрождения (проф. В. Е. Гиацинтов); видимо, курс этот в дальнейшем очень помогал Евгении в ее походах по Риму и Флоренции… Лекционный материал распределялся на четыре учебных года, сверх того на курсах можно было овладеть тремя иностранными языками. Свобода для творчества лектора; русская широта и некоторая небрежность; возвышенность нравственного строя и культ классической красоты; элегантность мыслительного стиля (при игнорировании глубин и тем более «бездн»), – если к этому добавить либеральную индифферентность к «последним» вопросам, то, по-видимому, можно будет составить себе представление о том «воздухе» курсов Герье, которым на протяжении четырех лет дышала Евгения.
75
Там же. С. 45.