ЖАНРЫ

Философия как живой опыт
Шрифт:

«Я спрашивал себя иногда, что произошло бы, если бы наука, вместо того, чтобы исходить из математики и ориентироваться в направлении механики, астрономии, физики и химии, вместо того, чтобы сосредоточивать все свои усилия на изучении материи, с самого начала отдалась бы познанию духа». Так говорил Бергсон, лет 12 тому назад, в памятной речи, произнесенной в лондонском S.F.P.R. («Society for Psychical Research»).

«Тогда у нас была бы психология, — заявил он далее, — относящаяся к теперешней психологии, как современная физика относится к физике Аристотеля».

На деле произошло обратное: успех «точных наук», купленный ценою двухтысячелетнего неуклонного самоограничения, естественно уживается у нас с полной слепотой к явлениям психического порядка. Психология до сих пор пребывает в зачаточном состоянии. Но это не потому, что метод ее не установлен и предмет не ограничен с достаточной отчетливостью. Нет, просто у нас, благодаря многовековой тренировке, остались лишь жалкие крохи психического опыта. Ублюдочному психическому опыту естественно соответствует ублюдочная наука о психическом. Перед нами, значит, не столько недостаток в истолковании опыта, сколько недостаток самого опыта.

2

Это утверждение может показаться странным в применении к нашему веку. Ведь признано, что мы грешны именно преувеличенным психологизмом. На самом же деле, вся наша «сложная и напряженная» душевная жизнь сводится к болезненной и совершенно поверхностной впечатлительности. Именно эта острая, мелькающая игра впечатлений заслоняет от нас глубинную жизнь нашей психеи. По прекрасному выражению Джемса, «мы живем на периферии самих себя».

Все мудреные немецкие споры о границах и методах психологии оказываются преждевременными и бесплодными, пока отсутствует прямое и конкретное усмотрение предмета психологии во всей его полноте. Вот почему, за последние десятилетия, все значительнейшие усилия сводятся собственно к одному: прорваться с периферии к центру, охватить все многообразие психической жизни.

Сюда относятся такие несхожие между собою попытки, как «интуиция чистой длительности» Бергсона, психоанализ Фрейда, разнообразные теории «подсознательного» и, наконец, систематическое изучение так называемых «психических» или «метафизических» явлений, начало которому было положено великолепным усилием лондонского «Общества психических изысканий».

3

По утверждению проф. Рише (в его классическом «Traite de Metapsychique»), изучение метапсихических явлений, пройдя фазисы мифический, магнетический и спиритический, вступило, со времен Крукса, в научный период.

Каковы же результаты этого — уже пятидесятилетнего — периода? Целая библиотека анналов S.F.P.R. и соответствующего американского общества; славные имена Крукса и Джемса, Лоджа и Рише; бесчисленные исследования английских, американских, французских и иных «психистов»; тысяча совершенно неоспоримых фактов (явлений «телепатии», «медиумизма» и т. д.), собранных во всех концах мира, удостоверенных, классифицированных. Но каковы же выводы, общие теории? Вывод пока только один: факты вполне реальны. И только. И если бы к тысячам уже известных фактов прибавить еще тысячи — это не изменило бы ровно ничего. Пока «метапсихические явления» останутся единичными, редкими курьезами, пока не создастся живой и всеобщий метапсихический опыт — метапсихика как наука невозможна.

Возможно ли предвидеть развитие такого опыта? «Toute education de mediumite est inoperante» («Никакое искусственное развитие медиума не осуществимо»), — грустно отвечает Рише.

4

Так ли это? Не объясняется ли это самим подходом исследователей к изучаемым явлениям? Ницше любил говорить, что всякую новую идею он встречает словами «что ж, попробуем». Ученый психист менее всего хочет «попробовать», он предпочитает наблюдать извне, регистрировать, классифицировать. Он не хочет себя самого сделать объектом опасного, быть может, рокового эксперимента, подвергнуть свою плоть и свой дух тяжелому и длительному искусу, чтобы ощупью доползти до живого «метапсихического» опыта, коснуться того основного рычага существа, который слепо умеет нащупать в себе какой-нибудь африканский колдун. Увы, колдун не пишет ученых исследований, а ученый исследователь лишь извне наблюдает «феномены медиумизма».

5

Есть что-то трагическое в зрелище этой науки, все усилия которой, вот уже пятьдесят лет, сосредоточены только на том, чтобы доказать реальную наличность своего объекта какому-то воображаемому, абсолютно скептическому противнику. (Ведь для этого достаточно и одного, должным образом удостоверенного факта; а того, кто не хочет видеть, — все равно не убедишь).

Но еще более жуткое зрелище представляет собою неустранимый двойник строгого психиста: сентиментальный и легковерный спирит (часто этот двойник совмещается в одном лице с психистом: Ломброзо, Крукс, Джемс, Лодж!). С одной стороны: мертвая груда фактов; с другой — неистовство скудной и тупой сентиментальности. Поистине, «баня с пауками» карамазовского чёрта кажется исполненной трагического величия по сравнению с «загробным миром» спиритов: неестественная смесь мечтаний английской старой девы с грезами французского employ'e de commerce.

Но двойник спиритизма не устраним, он по пятам следует за метапсихикой и радуется ее успехам.

6

Говорят, что магия относится к современной метапсихике, как алхимия — к химии. Сравнение глубоко неверное. Химик не только методом, но и опытом несравнимо богаче алхимика.

Разница между современным психистом и средневековым магом не в том, что первый работает во всеоружии научного критицизма, а второй — с детской наивностью. Разница эта в следующем: маг имел дело с бесконечно богатым опытом (и прежде всего — своим опытом), который он пытался (пусть наивно и неумело) осмыслить и упорядочить; современный психист вынужден среди рационализированного человечества выискивать редкие феномены психического атавизма (медиумов) и наблюдать их извне. Поэтому факты для него так и остаются — фактами.

Не будем бояться слов: вопрос о возможности подлинной метапсихики как науки есть собственно вопрос о возможности магии.

Вопрос усложняется еще тем, что психология не может выйти из зачаточного состояния, пока до конца не включит в себя все многообразие «метапсихических явлений» и не станет познанием целостной психеи.

Бесплодный мыслитель

Всякое творчество, всякое осуществление неустранимо заключает в себе момент свободного отречения. В известном смысле, воплощение всегда есть некоторое умаление воплощаемого, т. е. (если мерить вещи абсолютною мерою) — ложь: «Мысль изреченная есть ложь». Но здоровый творческий инстинкт легко преодолевает этот отрицательный момент, спокойно переступает через него, радостно отказывается от бесформенной бесконечности своего внутреннего мира во имя ограниченного и замкнутого воплощения. Вот почему трагедия творческого бесплодия заключается не в отсутствии внутреннего опыта или неумении его воплотить, но в упрямом нежелании поступиться хоть каплей своего богатства, в сознательном неприятии всех средств воплощения как условных и ограниченных т. е. ложных. Творческое бессилие («бездарность») есть просто печальный факт, который не может быть осуждаем. Тогда как здесь есть какая-то коренная, религиозная неправота: мятеж и непризнание извечной условности человеческого творчества и бытия. Это то, что греки мудро называли hybris [47] . (Весь смысл и тон эллинского [искусства как раз отличается] [48] полным отсутствием hybris, радостным признанием условного).

47

Наглость, глумление, бесчинство.

48

В газетном тексте этой статьи при наборе выпала одна строка; в угловых скобках восстановлен ее смысл (прим. сост.).

В области мысли с этой точки зрения далеко не случайна «боязнь системы», отрицание широкой архитектоники мышления как чего-то лживого и условного. Медленное восхождение по лестнице понятий, дуги и арки напряженной диалектики, свода и купола завершенной системы — все это начинает казаться пустою игрой. Все это как будто лишь уводит нас от подлинного познания — этого неразложимого сгустка внутреннего опыта, для которого нет слов и не может быть понятий. Все структурные, закрепляющие формы мышления отметаются как ненужные. Духу незачем раскрывать себя в многообразно-расчлененной системе: он весь, до конца, должен воплощать себя в любой точке своего пути. В той или иной степени этим стремлением отмечены почти все наиболее острые и напряженные попытки недавнего прошлого. Недаром Ницше подозревал неискренность во всяком стремлении ксистеме. Ау нас, не то же ли с такой силой провозглашал Лев Шестов?

Очень интересное и почти патологическое проявление этой опасной тенденции я нахожу в книге Алэна, посвященной Жюлю Ланьо [49] . Нам почти ничего не осталось от этого скромного профессора философии 80-х годов: лишь случайные фрагменты… Алэн, ученик философа, благоговейно собрал в своей книге воспоминания о «великом Учителе»: анекдоты, собственные мысли о личности Ланьо, о его методе; мы перелистываем книги, которые любил комментировать своим ученикам философ (Платон, Спиноза, Декарт). Но о философии самого Ланьо мы не узнаем почти ничего. «Если бы захотел соединить оставшиеся документы, — говорит автор, — мне легко удалось бы резюмировать идеалистическую систему, похожую на многие другие. Но это было бы худшей из ошибок». Алэн хочет дать нам почувствовать ритм, только ритм мысли своего учителя. Читая эту странную книгу, очень отчетливо чувствуешь, в чем именно заключалось то неотразимое обаяние мысли Ланьо, о котором говорит Алэн. И в то же время начинаешь понимать, что этот мыслитель не мог не остаться бесплодным.

49

Alain. Souvenirs concernant Jules Lagneau. N.R.F. Paris, 1925.

Поделиться с друзьями: