Философские тексты обэриутов
Шрифт:
Д. Д.: Произошла потеря осязаемости вещей, вместо них встали кредитные билеты.
Л. Л.: Что такое отношение к видимому небу? Чувство мира, как своего дома, своей семьи. Оно выражается во всяком труде — часовщика и поэта. Ведь труд, это познание мира, любовь и уважение к нему. Древние звали бога ремесленником. Когда же это чувство пропадает, пропадает искусство. Некоторые считают это неизбежным, винят тут машины. Я не думаю, что это так. Сейчас ощущают машины, как подсобные орудия. Древние ощущали их, как игрушку. Но разве нельзя ощущать их, как астрономические тела на земле? Правда, пока машины для этого были слишком грубы, они работали всегда в перенапряжении, с неумелой растратой сил. Но уже сейчас создается другая, отличная от прежней техника... Но если не в них, так в чем же дело? Потеря благополучия, отрыв от мира, это коренится очень глубоко. В конце концов, в том, что человек может передвигаться в несравненно большем круге, чем тот, который связан тесно с его жизнью. Пока было еще резкое отличие того, что до горизонта, от того, что за горизонтом, было еще ничего. «За горизонтом», это почти не касалось. Горизонт не только пространственный, но и временной (связь со своим родом), и численный (число людей и событий, с которыми связан), и понимания (механический мир, подобный в устройстве человеческому телу, движениям мускулов). Теперь все эти горизонты, предохранявшие человека от встречи с величием мира, исчезли. С ним исчезло и чувство связи со всем миром, права на место и внимание в нем, чувство близости мира и важности событий, в нем происходящих. Большинству людей сейчас страшно и неуютно. И тут не может быть настоящего искусства. Какую уверенность в значительности и важности Троянской войны нужно было иметь, чтобы написать о ней двадцать четыре песни[83]. И даже уже падающее искусство, роман, держалось еще на том же. Надо было придавать огромное значение переживаниям отдельного человека, чтобы подробно описывать их. Все это прошло.
Затем: Об островах Маори, куда пускают только вполне здоровых и хорошо сложенных людей, чтобы вывести райскую расу людей; об островах, где живут племена, зовущие мужчину сначала именем его жены, потом именем его ребенка. О профетических признаках в биологии.
Под конец спор о том, нужно ли считаться с направлением истории, спор длинный и бесплодный. Н. А. спорил бестолково и с обидами. Он сказал: «Я изложил эти мысли в Торжестве Земледелия[84] и удивляюсь, что никто смысла поэмы не понял». В словах его было нечто неприятное.
А. В.: Правда ли, что двое ученых доказали неверность закона причинности и получили за это нобелевскую премию?[85]
Л. Л.: Не знаю. Это связано верно с теорией квант, о которой я слышал, что там законы мира понимаются как статистические. Я сам думаю, что отвыкнуть от закона причинности гораздо легче, чем это обычно кажется. Ведь, если мы и считаем о камне, что он неизбежно упадет с высоты, то о себе мы, по крайней мере, практически, не думаем так, что наши поступки неизбежны. И тут нет никакой нелепости.
Затем: О музыке.
Л. Л.: Меня интересует, чем воздействует на человека музыка. Она самое демаскированное искусство, ничего не изображает. Остальные же как бы что-то представляют, сообщают. Но ясно, они действуют не этим, а так же, как музыка.
А. В.: Когда люди едут на лодке или сидят на берегу моря, они обычно поют[86]. Очевидно, это уместно, музыка как бы голос самой природы.
Л. Л.: А в самой природе ее совсем нет... Музыка как бы очищает человека от накопившихся в нем неправильностей, ядов. Она как вода засыхающему растению. Она вообще больше всего напоминает жидкость, ее течение. Еще ее действие сходно с действием полового акта: после него чувствуется успокоение и освобождение; в большом же количестве она опьяняет и расслабляет. Вибрация и ритм, дыхание инструмента, деревянного или медного. Правильное дыхание, которое меняет и дыхание слушающего, растворяет его в себе, проницает ритмом жизнь мускулов и тканей. Это избавление от кривизны индивидуальности по отношению к миру, растворение и разряжение, игра со временем, сводящаяся к его уничтожению. В этом суть искусства.
О неврастении.
Что такое неврастения? Постоянное затаенное беспокойство, точно внутри что-то сведено судорогой, окаменевшая готовность к защите. Прежде я думал: ее можно лечить только одним, счастьем. Но ведь счастье присутствует и в веществах и в силах.
Обычно думают: человек, это его тело. Но это все равно, как если бы весовщик думал: весы, это та чашка, с которой я имею постоянно дело, на которую я кладу гири; на самом деле, весы, это отношение обеих чаш. Человек, это отношение тела и мира, он опирается как бы на две волны. Их взаимное покачивание и есть человек.
Я говорю это к тому, что выпрямлять покачивание можно с разных сторон.
Природа лечит неврастению, и воздух, и вода, получается как бы продувание человека, его кровеносных сосудов, его дыхательных и прочих трубочек. И короткая легкая дремота, когда дыхание удлиняется, и невесомость при плавании, и широкое разнообразное пространство, и музыка, и массаж, вообще всякий ритм. Почему работа лечит неврастению? — Она выводит человека из застоявшегося рукава воды в русло, возобновляет обмен сил человека с миром.
Тик лечат, как известно, не усилием преодолеть его, а искусством расслабления. При разряжении исчезает комок, освобождается от искривления чистый правильный ритм. В этом, наверное, и польза гипноза и электризации; они требуют, как предварительного условия, разряжения.
Техника разряжения не пользовалась вниманием, в особенности в Европе, так как практическая жизнь требует напряжения, усилий, — они дают результаты.
Я. С.: Четыре важных вещи, которые я хочу сообщить. I. Миру присуща приблизительность; поэтому никогда не надо говорить точно, в числах. II. Страх — порождение расстояния; представление смерти — представление бесконечного расстояния. III. Мир определяется всего несколькими знаками, как-то — небытие, время, смерть, деревья или вода. IV. Сознание не подвержено ограничениям пространства и времени, оно может быть сразу в разных местах, следовательно возможно, что оно одно для всех людей и каждому кажется, что оно именно его.
Л. Л.: Во всем этом чувствуется что-то правильное. К сожалению твои пункты не только не объясняют, но даже не дают зацепки для объяснения вещей, о которых ты говоришь. Тут нет посредствующих звеньев, какой бы то ни было связи с имеющимися у нас житейскими представлениями. И можно ли говорить: «вне ограничений времени и пространства». Ты не объяснил, в чем эти ограничения, не показал, как представлять себе «вне времени и пространства»; и значит, фраза бессмысленна. Да и как нелепо ставить пространство и время рядом, как равноправное, — это уже не дает шансов их понять. А те знаки мира, которые ты перечислил, так тождественны и общеприняты, что бесплодны. Нельзя открывать тайн мира набегами; ясновидением, при котором брезгливо отбрасываются все посредствующие звенья. Тут смесь гордости с трусостью. Гордость, говорить только об основах мира; трусость, не прокладывать к ним пути сквозь ежедневный житейский опыт. Это нахальное мышление.
Л. Л. изложил Д. Д. свою теорию неврастении.
Д. Д.: Это не ново. Учителя музыки, например, больше всего обращают внимание на то, чтобы руки у учеников были расслаблены. Гимнастика Дельсарта также основана на разряжении.
За водкой.
Н. А.: Женитесь, Я. С., вы не знаете, как приятно быть женатым.
Я. С. (обращаясь к Д. Х.): Вы прекрасны. Давайте же поцелуемся.
Д. Х.: А в вас есть нечто величественное. Я с удовольствием с вами поцелуюсь, если вам это не неприятно.
Н. А. (внезапно): Ну, как, отрыган-то действует?
Я. С. хочет налить еще водки себе, но обнаруживает, что бутылка пуста.
Л. Л.: Вы родились под счастливой звездой, Д. Х. Природа вас щедро одарила. Про вас можно сказать словами Н. М.: «Митька Загряжский — талантище!» А что хорошего дала вам эта звезда? Или, может, в окончательном перерасчете неважно, что человек сделал?
Д. Х.: Если и так, все равно нельзя думать об этом перерасчете.
Я. С.: Я думал, в чем недостаток европейского образа мысли и я нашел его. Этот недостаток: несерьезность или, иначе говоря, талантливость. Про Лао Цзы разве можно сказать, что он талантлив? Он был всю жизнь архивариусом, по-нашему, значит, вроде библиотекаря. а писать не стремился никогда. Кажется, под конец жизни он покинул город и на пути солдат попросил его записать на память то, что он знал. Он больше уже не вернулся. Может быть и первые европейские мыслители были такими же. Но порча началась уже давно, с Сократа, Платона и Аристотеля. И вот, в Европе собственно не было философии. Разве Беркли — философ? Конечно, он очень удобен для истории философии, потому что вся его мысль — пустяковая, годится для оканчивающего гимназию. И все другие тоже боялись касаться основных вещей, даже не замечали их. Так что Канту не трудно было увенчать все это толстой книгой, вообще отрицающей возможность философии... Да, началось с Сократа. Сколько он болтал перед смертью! И все после него писали так, что видно: вот, это я писал. К чему это? Знаешь логику Дармакирти? Это только комментарий на логику Дигнаги[87]. Дигнаги жил в пещере, он написал логику на песке. Кто-то проходил мимо и стер. Снова написал Дигнаги и снова прохожий стер. И так в третий раз. Тогда Дигнаги написал:
«Зачем стираешь? Если заметил ошибку, укажи». После того прохожему стало стыдно стирать... Я понял, не надо специально думать, давать себе задания. Надо быть неспособным и несообразительным. Не вносить в писание ничего личного, никаких имен... Прежде мне казался правильным стиль Розанова. Теперь я вижу, это конец. Он и сам говорил, что пишет для уборной. Это звучит красиво, но все же это ни к чему. Все та же европейская линия: Августин — Абеляр — Паскаль — Руссо — Розанов... Итак я отверг последнего (перед ним был Платон), последнего своего кумира. Теперь их больше не осталось.