Физиология духа. Роман в письмах
Шрифт:
Я доподлинно знаю “про это”, что оно гадко.
Знал с семи лет, когда не мог поверить, что все т а к и происходит, что взрослые занимаются э т и м, тычут это свое в это чужое... И поныне уверен — “устами младенца”-таки глаголет истина, если нынешние борцы за безопасный секс все же считают нужным не говорить об этой хорошей и здоровой вещи маленьким детям пусть до 10 лет — а почему, спрошу я? если это красивая вещь, то почему нельзя-то? разве хорошее нужно скрывать от детей? что вообще тогда значит — “растлевать малолетних”? если это только хорошо, то ничем таким и младенца растлить нельзя, само понятие растления — вздорный исторический предрассудок, — но нет же, детям до... пока еще — ни-ни; выходит, даже просвещенные внуки сексуальной революции признают — это какая-то особая вещь, которая до стольких-то лет — растлевает, а со стольких-то — теряет свою гадостность и становится беспорочно-красивой, как роза на рассвете; ну, хорошо, красивой она становится, ну, а почему перестает быть гадкой? куда девается гадостность? или еще... но хорошо уже и то, что борцы столь непоследовательны. Пока они не свели концы с концами, имею право задавать вопросы.
Знал позже, когда в период созревания натерпелся от отвращения к самому себе; знаю, как именно здесь мужчины получают (хотя бы в воображении) самое гадкое из человеческих удовольствий — удовольствие от унижения другого человека... знаю много еще такого... и потому всегда, при любой попытке возведения соitus’a на степень обычного дела, как еда или сон, или эстетизации его как мускулистого явления природы вроде прыжка пумы или Ниагарского водопада, — всегда, видя и слыша это, хмыкаю: “Ну, давайте, ребята, мало вы уже отстояли придуманных вещей как действительных, мало вам освобожденных сексуальных меньшинств и “демократических” людоедских сообществ, всего вам мало, скучно жить так просто — давайте и это нарисуем-будем жить согласно новым доктринам... а все же нет бы да посмотреть этот секспросвет на просвет”.
Но знаю и обратное: это светло и невыразимо прекрасно.
Не так, как роза. Роза красива как о н а , на взгляд постороннего. А это безобразие (со стороны, как о н о ), оставаясь собой=безобразным (куда оно из себя денется?), непонятным образом становится прекрасным. Одновременно. Когда это не о н и о н а занимаются любовью, а т ы и т ы, когда вы — любите.
Стало быть, это не вмещается в один ракурс-дискурс, и может быть описано разве что...
И теперь смотрите, вот что вынесла я из всего опыта любви к нему — в многообразных вариациях. Любовь эта невозможна даже не потому, что “цель творчества — самоотдача” при всем своем бескорыстии вполне человечна — и любит встречное движение самоотдачи; это так, но верно и то, что любовь милует и долготерпит, и я смогла бы, кажется, с грустью, но и с надеждой, век пролюбить человека, не умеющего отдавать, а только брать...
Но хотя бы это-то свое он умел. Весь ужас не в том, что они отдавать не умеют, а в том, что не лучше умеют — и брать.
Если согласиться с тем, что, живя вместе, мы питается друг другом, — все они слились в памяти в существо, которое не умеет правильно пользоваться ножом и вилкой. “С чем изволите есть спаржу, мсье? — С благоговением!”. Ответ человека, ценящего дары жизни. Между тем, ужели же я, моя любовь, меньший дар, чем какая-то спаржа? Я, целый мир, совершенно автономный, могущий полюбить кого угодно, а полюбивший именно его, — чтобы дать ему драгоценные вещи — понимание, сочувствие, ласку... Он мог же быть никому не нужен, это норма, сколько достойных людей мучаются под небесами от неприкаянности. Его слушают, его гладят по голове, его поддерживают в перманентно трудной ситуации жизни. Верны. Ему. Да кто он такой? один из внешних мира сего, точка в поле зрения, выделенная мною.
Никакой благодарности. Не мне — жизни. Судьбе. Просто — никакой благо-дарности.
Через принцип дополнительности? Через сопряжение взаимоисключающих взглядов? Словом, я как-то смотрел какой-то эротический фильм. Всякий раз во время такого рода смотрин (редко, от случая к случаю) я ловил себя, ничего дурного по-прежнему не находя, на какой-то ерунде... каком-то пустяковом смущении.... каком-то глупом стыде... А тут вдруг соединил эти разорванные во времени ощущения в одно: почему? откуда смущение? Это же прекрасно? Да. Тогда почему же красота не может быть показана? Потому что кадр объективирует=отдаляет. Но отдалившись, близость перестает быть собой-близостью и становится безобразным “половым сношением”. Попытки его эстетизировать состоят именно в том, чтобы, все обнажив (законы жанра), тут же все и сокрыть (законы красоты): снять в ракурсе, превратить сплетение тел в арабеску, наложив сверху еще стильную решетчатую тень от жалюзи и романтизировав музычкой. Эмманюэль-трень-брень-Эмманюэль. Близость прекрасна только для тех двоих, которые внутри близости, видят друг друга внутренними глазами (как слышим запах своего тела внутренним обонянием) в ее преображающем пламени; и только до тех пор, пока внутри. Встречаю женщину, с которой был близок десять лет назад; стоит вспомнить, что с ней проделывал, и только диву даюсь — что упоительного я мог находить в том, чтобы голым вытворять с заголившейся посторонней невемо что. Остается поблагодарить свою память за то, что она слаба. Поблагодарить свое восприятие за то, что оно бессильно. Увидеть себя в известные минуты по-настоящему чужими глазами... Гадость какая.
Внутри — так, снаружи иначе. Безусловно прекрасна, безусловно безобразна. Так устроена главная вещь в жизни. Зачем? Почему бы самому главному не быть только прекрасным? Не знаю.
Нет, если бы на меня наставили автомат и сказали: “Говори, что думаешь, как если бы знал наверняка, а то нажмем на спусковой крючок”, — и если бы я по глазам увидел, что так и будет, — если бы выбора не было, я бы сказал: эта ощутимая двузначность, когда человек чувствует, что только при определенном условии — вспышке “любви” — ему это не просто можно, но нравится, и сам он себе нравится, по крайней мере съедобен, сам у себя хотя бы не вызывает даже легкого омерзения, когда делает это, — эта двузначность “пола” дана людям даже не для того, чтобы они соблюдали нравственный закон (вполне возможно, этот закон подвижен и относителен) и тем самым оставались людьми, не лелея в себе чисто животное начало (возможно, представление о Человеке в человеке не менее относительно, чем формы нравственного закона, и возможно, а ныне кажется чуть ли не аксиомой, именно лелеяние в себе животного — ведь само-то животное не способно ничего лелеять — и есть один из отличительных признаков чисто человеческого), а просто затем, чтобы оберечь, упасти от ужаснейшего бедствия человеческой жизни: дурной бесконечности, скучнейшей повторяемости, одуряющего до тошноты порочного круга новых и новых однообразно и забвенно происходящих сово-куплений постороннего с посторонней, ненужных со-единений чужих друг другу людей. Хотя бы уменьшить число этих сплетений, сетей, пут, в противном случае стремивщихся бы к бесконечности. Бесконечности ненужного страдания. Мороки распутывания спутанного. Расхлебывания слишком большого котла заваренной тобою — и не от голода, а по привычке — же каши. Пусть хотя бы почувствуют вспышку, хотя бы подумают горячечно: “Я ее люблю” — и только так откроют ворота самой возможности этого. Такие моменты не часты... их не 365 в году....
Но это я скажу только под дулом автомата. А так — я бы вообще не хотел высказываться. Потому что чем больше думаю — тем больше не понимаю этой вещи. Знаю только, что она, эта двузначность, е с т ь, и в ней все дело. Толстой прав, говоря в “Крейцеровой сонате”, что “естественные отношения” между людьми — на самом деле неестественны. Если интимные отношения между разнополыми людьми были бы столь же естественны, как между животными, они бы не значили столько в человеческой жизни. Животные не сходят с ума от ревности, не убивают себя и любимых из-за того, что их обманули или не ответили взаимностью.
При сближении благодарность еще присутствует. Пока не произошла диффузия, он еще способен чувствовать мою отдельность. Но по мере слияния-без взаимо-проникновения это чувство смывается. И именно в момент наиполнейшей моей самоотдачи чувство моей отдельности и свободы исчезает внутри пищевода его бесо-знательного. Он ест и ест, прямо руками, он ест этого все больше, он проглотит все и никогда не скажет: “Я сыт”, — не выйдет из-за стола. А пока не выходят из-за стола, не говорят спасибо. Ты любишь — ты должна. Да, правда. Если люблю — значит должна. Но — снова — должна ли я любить? И любить — тебя?
И ведь ни один из них не возьмет того, что плохо лежит. Не возьмет того, ч т о. Он возьмет только того, к т о . И стесняться не будет.
Опять скажете, дорогой друг: когда ждешь чего-то от него, это не любовь. Любовь — это когда сама любишь и не ждешь спасиба.
Все попытки превратить секс в нормальное дело, в “книгу о вкусной и здоровой пище”, разбиваются о то, что в наши продвинутые дни обнажаются так, как только могут, предписывают активный секс как лечебную гимнастику, интервьюируют всевозможных знаменитостей (среди них тоже, как ни странно, оказываются вполне приличные люди) на предмет их сексуальной жизни (и заморочили им голову уже до того, что приличные люди почитают нормальным делом рассуждать о том, что такое настоящий оргазм, а что — его имитация), — а все никуда не могут уйти от э т о г о , обнажают именно э т о , а не мизинец, обсуждают э т о, изо всех сил форсированно не придают значения именно э т о м у, то есть ему-то только и придают значение, бессознательно понимая его от века врожденную чрезвычайность, на которой можно играть сколько хочешь — по-прежнему пользуется спросом.
Все будут пытаться в сотый раз “открыть глаза” на очевидную “естественность” отношений полов и в сотый раз разбивать лбы и сердца об их очевидную “неестественность”.
Толстой прав. Пока не говорит, какого рода эта не-естественность. Для него очевидно: самого противо-естественного рода. Блуд и мерзость — и только. А я думаю, это не естественно, но и не противоестественно. Был бы верующим, сказал бы: есть вещи естественные, есть противоестественные, а есть — сверхъестественные. И тут как раз противоестественное (нижеестественное) борется со сверхъестественным (вышеестественным). Но происходит эта борьба — на уровне естества, то и другое проявляет себя через естественные “носители”.
В акте близости=самоотдачи любимая приносит мне не только свое высокое светлое, но и срамное, стыдное. А точнее, она приносит мне одно в другом, одно только через другое. То, что противоестественно и потому так постыдно и некрасиво, это-то самое как раз и даруется мне в дар как нормальное — со мной можно то, чего вообще нельзя, ни с кем нельзя, а со мной можно; и то, что это стыдно, пока не стирается от повторения, то тем и хорошо, тем и сладко, что стыдно. Этот стыд-по-зор и приносится мне в дар эксклюзивного срама.