Фома Гордеев
Шрифт:
– Фома Игнатьич!
– слышал он укоризненный голос Ефима.
– Больно уж ты форснул широко... ну, хоть бы пудов полсотни! А то -на -ко! Так что- смотри, как бы нам с тобой не попало по горбам за это...
– Отстань!
– кратко сказал Фома.
– Мне что? Я молчу... Но как ты еще молод, а мне сказано "следи!" -то за недосмотр мне и попадет в рыло...
– Я скажу отцу...-сказал Фома.
– Мне -бог с тобой... ты тут хозяин...
– Отвяжись, Ефим!..
Ефим вздохнул и замолчал. А Фома смотрел на женщину и думал:
"Вот бы такую продавать привели... ко мне".
Сердце его учащенно билось. Будучи еще чистым физически, он уже знал, из разговоров, тайны интимных отношений мужчины к женщине. Он знал их под грубыми и зазорными словами, эти слова возбуждали в нем неприятное, но жгучее любопытство; его воображение упорно работало, но все-таки он не мог представить себе всего этого в образах, понятных ему. В душе он не верил, что отношения мужчины к женщине так просты и грубы, как о них рассказывают. Когда же, смеясь над ним, его уверяли, что -они именно таковы и не могут быть иными, он глуповато и смущенно улыбался, но все-таки думал, что не для всех людей .сношения с женщиной обязательны в таком постыдной форме: и что, наверное, есть что-нибудь более чистое, менее грубое и обидное для человека.
Теперь, любуясь на черноглазую работницу, Фома ясно ощущал именно грубое влечение к ней, - это было стыдно, страшно. А Ефим, стоя рядом, увещевающе говорил ему:
– Вот ты теперь смотришь на бабу, - так что не могу я молчать... Она тебе неизвестна, но как она --подмигивает, то ты по молодости такого натворишь тут, при твоем характере, что мы отсюда пешком по берегу пойдем... да еще ладно, ежели у вас штаны целы останутся...
– Что тебе надо?
– спросил Фома, красный от смущения.
– Мне - ничего не надо... А тебе - надо меня слушать... По бабьим делам я вполне могу быть учителем... С бабой надо очень просто поступать - бутылку водки ей, закусить чего-нибудь, потом пару пива поставь и опосля всего деньгами дай двугривенный. За эту цену она тебе всю свою любовь окажет как нельзя лучше...
– Врешь ты все!
– тихо сказал Фома.
– Я-то вру? Как же я могу врать, ежели я эту штуку, может, до ста раз проделывал? Так что -ты вот поручи мне с ней дело вести... а? Я тебе с ней знакомство скручу...
– - Хорошо...-сказал Фома, чувствуя, что ему тяжело дышать и что-то давит ему горло...
– Ну вот... вечером я ее и приведу... Вплоть до вечера Фома ходил отуманенный, не замечая почтительных и заискивающих взглядов, которыми смотрели на него мужики. Ему было жутко, он чувствовал себя виновным пред кем-то, и всем, кто обращался к нему, отвечал приниженно ласково, точно извиняясь.
Вечером рабочие, собравшись на берегу у большого, яркого костра, стали варить ужин. Отблеск костра упал на реку красными и желтыми пятнами, они трепетали на спокойной воде и на стеклах окон рубки парохода, где сидел Фома в углу на диване. Он завесил окна и не зажег огня; слабый свет костра, проникая сквозь занавески, лег на стол, стену и дрожал, становясь то ярче, то ослабевая. Было тихо, только с берега доносились неясные звуки говора, да река чуть слышно плескалась о борта парохода. Фоме казалось, что в темноте, около него, кто-то притаился и подсматривает за ним... Вот -идут по сходням торопливо, тяжелыми шагами, - доски сходень звучно и сердито хлюпают о воду... Фома слышит смех и пониженный голос у двери рубки...
"Не надо!" - хотел крикнуть Фома.
Он уже встал - но дверь в рубку отворилась, фигура высокой женщины встала на пороге и, бесшумно притворив за собою дверь, негромко проговорила:
– Батюшки, темно как! Есть тут живой-то кто-нибудь?
– Есть...- тихо ответил Фома.
– Ну так, - здравствуйте!..
И женщина осторожно подвинулась вперед.
– Вот я... зажгу огонь!
– прерывающимся голосом пообещал Фома и, опустившись на диван, снова прижался в угол.
– Да ничего и так... присмотришься, так и в темноте видно...
– - Садитесь, - сказал Фома.
– Сядем...
Она села на диван в двух шагах от него. Фома видел блеск ее глаз, улыбку ее губ. Ему показалось, что она улыбается не так, как давеча улыбалась, а иначе- жалобно, невесело. Эта улыбка ободрила его, ему стало легче дышать при виде этих глаз, которые, встретившись с его глазами, вдруг потупились. Но он не знал, о чем говорить с этой женщиной, и они оба молчали, молчанием тяжелым и неловким... Заговорила она:
– Скучно, поди-ка, одному-то вам?
– Да -а, - ответил Фома...
– А нравятся ли наши-то места?
– вполголоса спрашивала женщина.
– Хорошо! Лесу много... Снова замолчали...
– Река-то, пожалуй, красивее Волги, -с усилием выговорил Фома.
– Была я на Волге. В Симбирском...
– Симбирск...-как эхо повторил Фома, чувствуя, что он снова не в состоянии сказать ни слова. Но она, должно быть, поняв, с кем имеет дело, - вдруг бойким шёпотом спросила его:
– Что же ты, хозяин, не угощаешь меня?
– Вот!
– встрепенулся Фома.
– В самом деле... экий я! Нуте -ка, пожалуйте!
Он возился в сумраке, толкал стол, брал в руки то одну, то другую бутылку и снова ставил их на место, смеясь виновато и смущенно. А она вплоть подошла к нему и стояла рядом с ним, с улыбкой глядя в лицо ему и на его дрожащие руки.
– Стыдишься?
– вдруг прошептала она. Он ощутил ее дыхание на щеке своей и так же тихо ответил:
– Да -а...
Тогда она положила руки на плечи ему и тихонько толкнула его себе на грудь, успокоительным шёпотом говоря:
– Ничего, не стыдись... ведь -нельзя без этого... красавчик ты мой... молоденький... жалко-то как тебя!..
А ему плакать захотелось под ее шёпот, сердце его замирало в сладкой истоме; крепко прижавшись головой к ее груди, он стиснул ее руками, говоря какие-то невнятные, себе самому неведомые слова...
– Уходи,- глухо сказал Фома, глядя в стену широко раскрытыми глазами.
Поцеловав его в щеку, она покорно встала и вышла из рубки, сказав ему:
– Ну, прощай...
Фоме было нестерпимо стыдно при ней, но, лишь она скрылась за дверью, он вскочил и сел на диван. Потом встал, шатаясь на ногах, и сразу весь наполнился ощущением утраты чего-то очень ценного, но такого, присутствие чего он как бы не замечал в себе до момента утраты... И тотчас же в нем явилось новое, мужественное чувство гордости собою. Оно поглотило стыд, и на месте стыда выросла жалость к женщине, одиноко ушедшей куда-то во тьму холодной майской -ночи. Он быстро вышел из рубки на палубу - ночь была звездная, но безлунная; его охватила прохлада и тьма... На берегу еще сверкала золотисто-красная куча углей. Фома прислушался - подавляющая тишина разлита была в воздухе, лишь вода журчала, разбиваясь о цепи якорей, и нигде не слышно было звука шагов. Ему захотелось позвать женщину, но он не знал ее имени... Жадно вдыхая широкой грудью свежий воздух, он несколько минут стоял на палубе, и вдруг из-за рубки, с носа парохода, до него донесся чей-то вздох, похожий на рыдание. Он вздрогнул и осторожно пошел туда, понимая, что там - она.
Она сидела у борта на палубе и, прислонясь головой к куче каната, плакала. Фома видел, как дрожали белые комья ее обнаженных плеч, слышал тяжелые вздохи, ему стало тяжело.
Наклонись к ней, он робко спросил ее:
– Что ты?
Она качнула головой и не ответила ему.
– Али я тебя обидел?
– Уйди!
– сказала она.
– Да, -как же?
– смущенно и тревожно говорил Фома, касаясь рукой ее головы, Ты не сердись... ведь сама же...
– Я не сержусь!
– громким шёпотом ответила она.
– За что сердиться на тебя? Ты не охальник... чистая ты душа! Эх, соколик мой пролетный! Сядь-ка ты рядом-то со мной...