Форварды покидают поле
Шрифт:
Усевшись и поджав под себя единственную ногу (на ночь дядя Панас снимал деревяшку), он стал живо рисовать перед нами картину той ночи. Бой уже давно отшумел, а на лесной опушке обескровленный, без сознания лежал с развороченным коленом молодой Панас Скиба. Пришел он в себя по дороге в полковой лазарет, когда нес его на спине комвзвода Головня.
Слушая дядю Панаса, я, честно говоря, завидовал ему и Степкиному батьке. Тихая теплая ночь стояла вокруг, будто и она слушала повесть о героических событиях недавних лет.
Степка сидел, разинув рот. Он боялся шелохнуться и пропустить хоть слово из рассказа живого свидетеля славы его отца. Если мы с Санькой пытались задать вопрос, он сердился и отмахивался руками, точно от назойливых мух.
— Прощалися мы с комвзвода в лазарете. Почеломкались, и подарував я йому на память чудернацькую люльку. Нашел я ее в панском имении. Чубук у той люльки длинный, а чашечка сделана как чертова морда. Закуришь люльку, а у черта очи светятся.
Я на месте Степки удавился бы: как же он, гад ползучий, отдал революционную трубку тому зеленовцу в Триполье!
А дядько Панас, ничего не подозревая, продолжал:
— И сказал мне на прощанье комвзвода Андрей Головня: «Нет, не лихая наша доля, Панасе. Счастливые мы есть люди, революции бойцы, и нам на роду написано покончить с мировой контрой, матери ее черт!» Да не всё мы сделали, Андрей Васильевич. Доведется вам, хлопчики, поднимать клинки на мировую буржуазию. «По коням!» — скажет Степан Головня, и зацокают копыта, зазвенит лихая конармейская песня, и пойдет эскадрон рысью аж до самой Варшавы.
Верилось, что именно мне, Степке и Саньке самой судьбой начертано покончить с Керзоном, Пилсудским и Хорти.
Небо широко и привольно раскинулось над миром, где люди все еще страдают, голодают, мечтают о счастье...
— А теперь батя другое твердит,— сказал Степка. — Мировую гидру, говорит, на «ура» теперь не возьмешь. Ты, говорит, Степка, учись, в науке наша сила, в труде наша победа.
— Вот ты и трудишься,— заметил Саня.— На бирже труда...
— До чего ж ты еще несознательный элемент! Советская власть ни братов, ни сестер ни имеет пока, факт. Никто нам не помогает. Мировая буржуазия шиш нам показывает. Сами с разрухой покончили, сами строить начинаем. А тебе подай все готовенькое.
— О, сынку, око у тебя далеко видит, а разум — еще дальше. Придет время, и таки скажет власть наша: «Пожалуйте, Степан Андреевич Головня, учиться или трудиться». Рабочих искать будут, как вот, к примеру, вас сейчас родные ищут.
— Мама моя,— вставил я,— правду говорит: «Поки сонце зійде, роса очі виїсть».
— Такие, как он, ни во что не верят. Факт! Скажи им, что будет у нас аэропланов больше, чем теперь извозчиков,— и поднимут они тебя на смех.
— Больше, чем извозчиков?
— Факт! И на таком аэроплане пассажиров будет не меньше, чем в вагоне поезда.
Меня разбирал смех. Но на сторону Точильщика стал и дядя Панас.
— Кто большого не видел, тот и малому дивится,— сказал он.
— Смейся, смейся, рахит,—не унимался Степан,— Извозчика тогда и во сне не увидишь.
— На чем же люди станут ездить? С Подола на Демиевку самолетом летать?
— Зачем самолетом? Автомобилей будет полно, электрические поезда на земле и под землей помчатся.
— Нет, без извозчиков никак нельзя.
— Поневоле заяц бежит, если летать не на чем,— хлопнул меня по плечу дядя Панас.— Далеко, хлопче, не уедешь, если дальше своего носа не видишь.
Дядя Панас — такой же мечтатель, как и Степка. Забыв о ночи, о гаснущих звездах, рисовал он картины заманчивого будущего. Рассуждал он точно как дядя Андрей, а ведь их отделяли многие годы разлуки.
Саня воспользовался паузой, когда дядя Панас закуривал самокрутку:
— Попалась мне недавно одна книжонка. Вот чудо описывается! Идет концерт, а ты сидишь у себя дома, и не только слышишь артистов, но и видишь их лица, игру, танцы, ну вот как в кино.
— Бреши, бреши,— махнул я рукой. Саньку не останови — он и на лупу полетит.
Но Санька и сам согласился, что это всего только непомерный полет фантазии.
На душе почему-то грустно. Вот и Степан, и Саня, и дядя Панас полны всяких надежд и ожиданий, а я живу без руля и без ветрил. Их глаза различают вдали путеводную звезду. Есть ли у меня своя звезда? Чего я хочу? Во что верю, к чему стремлюсь?
Неужели человек, поднявшийся в небеса, создавший великие идеи, мудрые законы, воздвигнувший грандиозные города, человек, заставивший провода обрести дар речи, проникший на дно морей и океанов, одержавший столько побед над тайнами земли и неба,— совершил все это лишь ради того, чтобы прикрыть свою наготу и утолить голод? Нет, иная сила ведет его по смелому и гордому пути, орошенному кровью.
Интересно, как объяснит все это дядя Панас? Но бакенщик уже лег, светлячок его самокрутки погас. С присвистом храпел Степа, лишь Саня лежал на спине и глядел на Большую Медведицу.
Яблоко ударило по самой макушке, и сои как содой смыло. Зябко. Утренняя роса серебрится на траве. Никого нет. Иду в хату.
Здесь хозяйничает Леся.
— Кто поздно ходит, тот сам себе шкодит,— весело прощебетала она.— Хлопцы с батькой на рыбалке.
— Давно ушли? — Мне почему-то приятно, что Леся уже не смущается.
— Еще на рассвете. И собаку с собой взяли.
Все спорилось у девчонки под руками. Она, как заправская хозяйка, передвигала ухватом горшки в печи, где трещал огонь, пробовала борщ, смешно причмокивая. Не присаживалась и на минутку: то подметала земляной пол, то скребла ножом стол, то выгоняла кленовой веткой мух — хлопотала, как ласточка в гнезде.
Лицо Леси светилось добротой. Этим она напоминала Зину. Где-то я читал, будто все хорошие люди походят друг на друга, а плохие бесконечно разнообразны.
Рыбалка меня не привлекала. Лучше посидеть тут с Лесей наедине, поговорить о том, о сем. Но как начать разговор? А драгоценные минуты летят...
Не зная, что сказать, я смотрю в окно. Слышен лай Трезора, стук деревяшки дяди Панаса и Степкин «факт».
Сказать правду, никогда еще не видел я таких крупных язей и таких счастливых лиц. Особенно сиял Точильщик.
Дядя Панас никому, даже Лесе, не доверял приготовления ухи. Степка, правда, помог ему чистить рыбу, а Санька разжег огонь в самодельной печурке возле хаты.