Французская революция, Конституция
Шрифт:
Буйе находится в таком же затруднении, как и все занимающие высшие посты французские офицеры, только для него оно еще более резко выражено [62] . Великая национальная федерация была, как мы и предвидели, лишь пустым звуком или еще хуже - последним громким всеобщим "гип-гип-ура" с полными бокалами на национальном лапифском празднике созидания конституции. Она была громким отрицанием суровой действительности: криками "ура" как бы хотели оттолкнуть осознание неизбежности, уже стучащей в ворота! Этот новый национальный кубок может, однако, лишь усилить опьянение, и, чем громче люди клянутся в братстве, тем скорее и вернее опьянение приведет к каннибализму. Ах, какой огромный мир неразрешимых противоречий, подавленных и упрощенных лишь на время, таится за этим мяуканьем и лоском братства! Едва почтенные воины-федераты вернулись в свои гарнизоны и наиболее пылкие из них, "сгорая от пламени алкоголя и любви", еще не успели умереть; едва из глаз людей исчез блеск празднества, пылающий все еще в их памяти, как раздоры вспыхивают с большим ожесточением, чем когда-либо.
62
Умеренный консерватор, глубоко преданный монархии, Буйе блестяще служил на Антильских островах во время войны с англичанами; он пользовался, однако, славой либерала, которая распространилась на всех, кто участвовал в американской Войне за независимость. Революция внушила ему страх. Он ненавидел и презирал своего двоюродного брата Лафайета.
Давайте обратимся к Буйе и узнаем, как все это произошло.
Буйе командует в настоящее время гарнизоном Меца и властвует над всем севером и востоком Франции, будучи назначен недавним правительственным актом, санкционированным Национальным собранием, одним из четырех главнокомандующих. Рошамбо и Мальи, известные в то время люди и к тому же маршалы, хотя и мало для нас интересные, назначены ему в товарищи, а третьим, вероятно, будет старый болтун Люкнер, также мало интересный для нас. Маркиз де Буйе, убежденный лоялист, не враг умеренных реформ, но решительный противник резких перемен. Он давно состоит на подозрении у патриотов и не раз доставлял неприятности верховному Национальному собранию; он не хотел, например, приносить национальную присягу, что обязан был сделать, и все откладывал это под тем или иным предлогом, пока Его Величество собственноручным письмом не упросил его сделать эту уступку в виде личного одолжения ему. И вот, на своем важном и опасном, если не почетном посту он молчаливо и сосредоточенно выжидает событий, с сомнением взирая на будущее. Он говорит, что он один или почти один из старой военной верхушки не эмигрировал, но в грустные минуты думает, что и ему не останется ничего другого, как перейти границу. Он мог бы перебраться в Трир или Кобленц, куда соберутся со временем живущие в изгнании принцы, или же в Люксембург, где слоняется без дела и изнывает старый Брольи. Или еще: разве ему не открыты великие темные бездны европейской дипломатии, в которой только что начали смутно маячить такие люди, как Калонн и Бретей?
Среди бесконечно запутанных планов и предположений у Буйе только одно определенное намерение: попытаться оказать услугу Его Величеству, и он ждет, прилагая все усилия к тому, чтобы сохранить свой округ лояльным, свои войска верными, свои гарнизоны обеспеченными всем нужным. Он еще изредка поддерживает дипломатическую переписку с своим кузеном Лафайетом, отправляя письма и гонцов, причем, с одной стороны, мы видим рыцарские конституционные уверения, с другой - военную серьезность и краткость; редкая переписка эта становится все реже и бессодержательнее, гранича уже с совершенной пустотой. Он, этот стремительный, вспыльчивый, проницательный, упрямо верный долгу человек, с подавленной, порывистой решимостью, храбрый до опрометчивости, был более на своем месте, когда, как лев, защищал Виндварские острова или когда прыжками, как тигр, вырывал у англичан Невис и Монсеррат, чем сейчас, в этом стесненном положении, спутанный по рукам и ногам кознями дипломатов, в ожидании гражданской войны, которая, быть может, никогда и не наступит. Несколько лет назад Буйе должен был командовать французской экспедицией в Ост-Индию и вернуть или завоевать Пондишери [63] и царства Солнца; но весь мир внезапно изменился, и Буйе вместе с ним; судьба распорядилась так, а не иначе.
63
Пондишери - французская колония в Индии которая несколько раз переходила в руки англичан. В 1793 г. англичане были выдворены из Пондишери.
Глава вторая. ЗАДЕРЖКА ЖАЛОВАНЬЯ И АРИСТОКРАТЫ
Общее состояние дел таково, что сам Буйе не предвидит ничего хорошего. Уже со времени падения Бастилии и даже еще ранее состояние дел во французской армии вообще было весьма сомнительным и с каждым днем ухудшалось. Дисциплина, которая во все времена представляет некоторого рода чудо и держится верой, была расшатана без надежды на скорое восстановление ее. Французские гвардейцы играли в опасную игру; как они выиграли ее и как теперь пользуются ее плодами - это всем известно. Мы видели, что при том всеобщем перевороте наемные солдаты отказались сражаться. Так же поступили и швейцарцы полка Шатовье, почти французские швейцарцы из Женевы и кантона Во тоже отказались сражаться. Появились дезертиры, сам полк Руаяль-Аллеман представлял безотрадную картину, хотя и оставался верным долгу. Словом, мы видели, как военная дисциплина в лице бедного Безанваля с его мятежным, непокорным лагерем проводит два мучительных дня на Марсовом поле и затем "под покровом ночи" уходит "по левому берегу Сены" искать приюта в другом месте, так как эта почва, очевидно, стала слишком горяча для нее.
Но где же искать новой почвы, к какому средству прибегнуть? Спасение в "не зараженных" еще гарнизонах и разумной строгости в муштровке солдат таков, несомненно, и был план. Но, увы, во всех гарнизонах и крепостях, от Парижа до отдаленнейших деревушек, везде уже распространилась мятежная зараза; она вдыхается с воздухом, передается вместе с прикосновением и общением, пока все, до самого бестолкового солдата, не заражаются ею! Люди в мундирах разговаривают с людьми в гражданском платье; люди в мундирах не только читают газеты, но и пишут в них. Подаются собственные петиции или представления; рассылаются тайные эмиссары, образуются союзы; всюду замечаются недовольство, соперничество, неуверенность в положении дел; словом, настроение полно угрюмой подозрительности. Вся французская армия находится в смутном, опасном брожении, не предвещающем ничего доброго.
Значит, среди повсеместного социального расслоения и возмущения общества нам предстоит еще самая глубокая и самая мрачная форма их солдатский мятеж? Если всякое восстание при всех обстоятельствах представляет картину безнадежного опустошения, то во сколько раз оно становится ужаснее, когда принимает характер военного мятежа! В этом случае орудие дисциплины и порядка, которым держится в повиновении и управляется все остальное, становится само несоизмеримо страшнейшим орудием необузданности, подобно тому как огонь, наш незаменимый слуга на все руки, действует опустошительно, когда сам становится властелином и превращается в пожар. Мы назвали дисциплину некоторого рода чудом: и в самом деле, разве не чудо, что один человек распоряжается сотнями тысяч? Каждый в отдельности, лично, может быть, не любит и не боится его и все же должен повиноваться ему, идти туда или сюда, маршировать или останавливаться, убивать других или давать убивать себя, как будто это веление самой судьбы, как будто слово команды представляет в буквальном смысле магическое слово?
Но что, если это магическое слово вдруг будет забыто и чары его нарушатся? Легионы усердных исполнительных существ восстают против вас, как грозные враги; свободная, блистающая порядком арена превращается в адское поле сражения, и несчастного чародея разрывают на куски. Военная чернь та же чернь - только с ружьями в руках, - над головами которой висит смерть, потому что за неповиновение она наказывается смертью, а ведь она ослушалась. И если всякая чернь ведет себя как безумная и, как в безумии, действует в бешеных припадках горячности и оцепенения, внезапно переходя от дикой ярости к паническому страху, то, подумайте, как будет вести себя солдатская чернь, которая в конфликте между долгом и наказанием кидается от раскаяния к злобе и в самом пылу исступления держит в руке заряженное ружье! Для самого солдата возмущение представляет нечто страшное, может быть даже достойное сожаления, и, однако, оно столь опасно, что может вызывать только ненависть, но никак не сострадание. Совершенно ненормальный класс людей эти несчастные, наемные убийцы! С откровенностью, вызывающей изумление современных моралистов, они поклялись быть машинами, но все же остались отчасти людьми. Пусть же осторожная власть не напоминает им об этом последнем факте, пусть всегда сила, а главное, несправедливость останавливаются по эту сторону опасной черты! Мы часто говорим, что солдаты возмущаются; если бы этого не было, то многое из существующего в этом мире лишь временно длилось бы вечно.
Независимо от общей борьбы, которую ведут против своей судьбы все сыны Адама на земле, невзгоды французских солдат сводятся к следующим двум. Первая та, что их офицеры - аристократы; вторая - что они обманывают их в жалованье. Две обиды или, собственно, одна, могущая превратиться в целую сотню, ибо какое множество последствий вытекает из одного первого положения, что их офицеры - аристократы! Один этот факт представляет беспредельный, никогда не иссякающий источник всяких обид; его можно было бы назвать исходной причиной общей обиды, из которой ежедневно будут самостоятельно развиваться одна личная обида за другой. То, что она время от времени принимает определенную форму, может служить даже некоторого рода утешением. Расхищение жалованья, например. Тут обида воплотилась, стала осязаемой, ее можно обличить, выразить, хотя бы только злобными словами.
К несчастью, великий источник обид действительно существует: почти все наши офицеры неизбежно аристократы, аристократизм вошел в их плоть и кровь. По специальному закону никто не может рассчитывать даже на скромный чин лейтенанта милиции, пока не представит, к удовольствию короля-льва, удостоверение в том, что он имеет за собою по крайней мере четыре поколения дворянства. Требуется, значит, не просто дворянство, а родовое, от праотцев. Эта последняя поправка внесена в закон в сравнительно недавнее время одним из военных министров, заваленных просьбами3 о производстве в офицеры. Она, правда, облегчила жизнь военного министра, но увеличила во Франции зияющую пропасть между дворянством и простонародьем и, кроме того, между новым и старым дворянством, как будто уже и при старом и новом, а затем при старом, старшем и старейшем дворянстве мало было противоречий и несогласий, которые теперь с треском сталкиваются друг с другом и вместе с другими противоположностями затягиваются в бездну одним общим водоворотом. Это падение в бездну, из которой нет возврата, уже совершилось или совершается среди хаотического беспорядка, только войска еще не охвачены водоворотом; но, спрашивается, можно ли надеяться, что они удержатся на поверхности? Очевидно, нет.
Правда, в период внешнего мира, когда сражений нет, а есть только муштра, вопрос о чинопроизводстве кажется довольно теоретическим. Но по отношению к Правам Человека он всегда имеет практическое значение. Солдат присягал в верности не только королю, но и закону и народу. "Нравится ли нашим офицерам революция?" - спрашивают солдаты. К несчастью, нет; они ненавидят ее и любят контрреволюцию. Молодые люди в эполетах, с дворянской кровью в жилах, отравленные дворянской спесью, открыто издеваются, с негодованием, переходящим в презрение, над нашими Правами Человека, как над новоизобретенной паутиной, которую надо смести. Старые офицеры, более осторожные, молчат, сурово сжимая губы, но можно догадаться, что происходит в их душе. Кто знает, быть может, даже под простым словом команды скрывается сама контрреволюция, замышляющая продажу нас изгнанным принцам или австрийскому королю; разве предатели-аристократы не могут провести нас, простых людей? Так пагубно действует эта общая причина всех обид, вызывая вместо доверия и уважения лишь ненависть и бесконечную подозрительность и делая невозможным и командование и повиновение. Насколько же опаснее, когда вторая, более ощутимая обида - задержка жалованья - отчетливо возникла в сознании простых людей? Хищения самого низменного сорта существуют и существовали давно; но если недавно провозглашенные Права Человека и всякие прочие права не паутина, то подобных злоупотреблений не должно более существовать!
Французская военная система, по-видимому, умирает печальной смертью самоубийцы. Более того, в этом деле гражданин естественно выступает против гражданина. Солдаты находят слушателей и беспредельное сочувствие множества патриотов из низших классов. Высшие же классы относятся таким же образом к офицерам. Офицер по-прежнему наряжается и душится, собираясь на невеселые вечеринки, которые устраиваются иногда еще не успевшими эмигрировать дворянами. Там офицер высказывает свои горести, которые в то же время и горести Его Величества и самой природы, но, кстати, выражает и вызывающее неповиновение, и твердую решимость не сдаваться. Граждане, а еще более гражданки понимают, что дурно и что хорошо; не одна только военная система покончит самоубийством, с ней погибнет и многое другое. Как мы уже говорили, возможен более глубокий переворот, чем те, которым мы были свидетелями, переворот, при котором глубочайший, чадящий сернистый слой, на котором все покоится и растет, очутится наверху.