Французский поход
Шрифт:
— Улем всего лишь сказал то, что очевидно, — молвил он, все еще не открывая глаз и почти не расцепляя сжатые в ненависти зубы. — Этим человеком должен стать я. О чем и хотел просить вас, мой повелитель.
— Вот и прекрасно, Карадаг-бей. Корабль — дело призрачное. Появился — и сразу же исчез на горизонте. Какой от него прок? Мы «приплыли» сюда в седлах, разве не так?
— Это великая истина, мой повелитель.
— Теперь уже не повелитель, — оскалился хан. — С момента, когда ты уведешь сотню всадников и объявишь себя ханом буджацких степей, ты станешь моим врагом. Думаю, тебе нетрудно будет справиться с этой ролью, а, Карадаг-бей?
— Пусть неверные считают меня вашим врагом, мой повелитель. Только бы сбылось задуманное вами.
— Но при этом всегда должен помнить, как я обхожусь с людьми, которые решили видеть во мне врага.
— Я буду помнить. Мне это известно лучше, чем кому бы то ни было, — наконец полностью овладел собой Карадаг-бей. В эти минуты он чувствовал себя так, как может чувствовать себя лишь человек, которого помиловали буквально под секирой палача. — Для того, чтобы отобрать сотню всадников и тронуться в путь, мне понадобится не более десяти дней.
— Эти десять дней твои, Карадаг-бей, — великодушно осчастливил его хан. — Они действительно твои, — добавил Ислам-Гирей, думая уже о чем-то своем, далеком от всего того, о чем только что говорил с бывшим первым советником.
27
Они допивали вино и несколько минут молча ели, посматривая в окно. На площадь все прибывал и прибывал народ… Отсюда помост, с плахой посредине, был им не виден, но казаки догадывались, что обреченного еще не привезли. Не сговариваясь, они оба решили присутствовать на казни.
Если казнить собираются вожака восставших казаков — они просто обязаны быть там. Быть и открыться обреченному. Голос земляка, родное слово, вырвавшееся из толпы враждебных чужеземцев… Это ведь — как последний глоток казачьей свободы, глоток самой жизни.
— Исходя из описаний и рассказов, — продолжал начатую в трактире беседу Хмельницкий, — из того, что самому пришлось видеть, воюя в составе и польского, и казачьего войск, я понял: придерживаясь старой тактики наших старшин, атаманов и гетманов, нам никогда не победить польской армии. Сколько ни возникало у нас крестьянских повстанческих ватаг, в каждой из них хорошо обученные, обстрелянные казаки составляли лишь небольшое ядро.
— Остальные тысячи восставших, — согласился Сирко, — вчерашние селяне да мещанский люд; плохо вооруженные, необученные, не приученные к строю, к передвижению на поле боя испанским или шведским способом.
— То-то и оно. Завидев эту массу, какой бы большой она ни была, поляки сразу же обстреливают ее из орудий, а затем бросают в бой закованную в сталь тяжелую конницу — густой мощной лавиной, которая буквально разносит в клочья повстанческую пехоту. А вслед за ней движутся легкая кавалерия и пехота, у которых только и работы, что добивать разрозненные группы, преследуя их многие версты. И все. Дальше, как заведено: колья, плахи, виселицы…
— Но спасение от тяжелой кавалерии есть. Это окопы, лагеря — с повозками, насыпями, шанцами и редутами.
— Вот-вот, именно так мы всегда и воевали. Нас загоняли в эти лагеря, чтобы потом неспешно расстреливать из орудий, которыми немцы — а пушкарями у поляков в основном германцы — разносили наши лагеря, выбивая добрую половину их защитников. Или, в крайнем случае, осаждали их так, что не оставалось ничего другого, как выдавать своих вожаков, чтобы тем самым спасти жизни многим тысячам повстанцев. И снова на поклон к ляхам.
— На поклон, позор и казни, как эта, — кивнул Сирко в сторону площади.
— И еще… наше казачество всегда славилось сильной, возможно, лучшей, храбрейшей пехотой в мире. И на море мы тоже редко уступаем турецким эскадрам.
— Но у нас никогда не было хорошо обученной конницы, — уловил ход его мысли Сирко.
— Так уж повелось, что никогда. Я сам лишь недавно открыл это для себя. Потому и говорю: если бы нам удалось объединить казачью пехоту с легкой конницей Ислам-Гирея…
— Или хотя бы не видеть эту конницу на флангах тяжелой кавалерии поляков, — согласился Сирко. — Если уж не союзники, то, по крайней мере, не враги. Мир с Ислам-Гиреем и перекопским наместником, мурзой Тугай-беем нам нужен, как благословение Божье — тут ты прав. Но теперь говори, что надумал. Что и когда? Если уж ты считаешь, что со мной можно говорить откровенно.
— Что именно я надумал — ты уже и так прекрасно понял. Когда? На этот вопрос ответить не могу. Ибо даже Господу это пока что неведомо. Но готовиться нужно.
— Причем готовиться серьезно. Иначе еще одно такое восстание, какое подняли Павлюк и Остряница, и три последующих поколения разуверятся в возможности хоть когда-нибудь увидеть Украину государством, которое будет иметь свою власть, свои законы и церковь.
— С такими мыслями я и пойду сегодня на прием к послу Людовика XIV в Варшаве, — молвил Хмельницкий. — И не уверен, что поддержу его просьбу о найме казаков. Лучшие сабли Украины нужны сейчас здесь.
28
Мария-Людовика приподнялась на руках, потерлась лбом о грудь де Брежи и, повернувшись на спину, дотянулась до стоявшего на ночном столике бокала с вином. Темно-красное, освещаемое пламенем камина, оно источало багровый отблеск крови. Ноги королевы лежали теперь на прикроватном стульчике, почти над огнем, словно собиралась взойти на него, как только остынет пламя ее сладострастного греха.
— Настанет рассвет, слуги уберут постель, погаснут камины, и ты снова останешься наедине со своими распятиями, де Брежи.
— До следующего визита Людовики.
Гулко, словно взорвалось все нависшее над Варшавой поднебесье, прогрохотал гром. Они оба притихли. Молния прорезала мрак ночи, пробилась сквозь плотные занавеси окна и фиолетовым отражением прошлась по ликам и крестам.
— Не знаю, сможешь ли ты сама оставаться в Варшаве после того, как твой король уйдет вслед за предками. После беседы с лекарем Владислава IV я все чаще думаю об этом.
— Одна, без короля, я вряд ли смогу оставаться здесь, — дрожащим голосом проговорила княгиня де Невер. — Мне нужен король. Я так мечтала стать королевой! Франции, Нидерландов, да хотя бы Валахии. Скажи, разве я не рождена для того, чтобы обладать короной?
— Именно для этого Господь и создавал тебя, Людовика. — Он приподнялся и нежно провел рукой по ее бедру. Одну из заповедей своих тайных ночей — не говорить о делах и политике — они уже нарушили. Теперь ему страстно — даже сейчас, когда уже чувствовал себя истощенным, — хотелось нарушить еще одну.
Де Брежи страшно было признаваться себе, но за те несколько месяцев, что они встречаются здесь, между распятиями, он так ни разу и не овладел королевой, так и не познал ее.
Иногда он пугался дичайшей мысли, которая время от времени посещала его: вдруг Людовика, эта прекрасная женщина, все еще девственница? Каждый раз, когда ему приходило это на ум, он нервно хохотал. Не стесняясь того, что грубый мужицкий хохот может осквернить его чувство к этой женщине. «Последней женщине, которую я люблю» — как жертвенно определил он для себя то, что значила для него теперь Мария-Людовика Гонзага, княгиня де Невер.