Французский язык в России. Социальная, политическая, культурная и литературная история
Шрифт:
Идеи Лотмана о дуализме, присущем русской культуре, и о том, что европеизированные дворяне были вынуждены играть роль иностранцев в родной стране, подкрепляют его третью мысль: культурная ситуация, сложившаяся в России, и сама русская история являются исключительными или даже уникальными [84] . Это представление, которое явно или неявно присутствовало во многих произведениях золотого века русской литературы об отношениях России и Запада и к которому мы еще не раз обратимся на страницах этой книги, также имело широкое распространение в научной литературе [85] . Строго говоря, утверждение об уникальности России невозможно отрицать в силу его очевидности. Да и какие государство, регион, город или сообщество нельзя назвать уникальными, особенно если они – как в случае с Россией – отличаются этническим и культурным разнообразием? [86] Но быть уникальным в каком-то смысле вовсе не значит быть исключительным. Заявления о русской исключительности или уникальности не казались бы такими необоснованными, если бы существовали доказательства того, что присутствующие в русской культуре черты совершенно нехарактерны (или характерны в гораздо меньшей степени) для культур, с которыми ее сравнивают. Однако многие заключения Лотмана о русской культуре при ближайшем рассмотрении оказываются с некоторыми оговорками приложимы к культуре других народов, как европейских, так и нет, как в исторический период, интересовавший Лотмана, так и в другие эпохи. Не найдется ли свидетельств того, что и в других культурах то, что воспринималось как «новое», на самом деле имело корни в далеком прошлом? [87] Безусловно, даже самое поверхностное ознакомление с топонимикой других стран позволило бы опровергнуть лотмановское положение о том, что частота слова «новый» в русских географических названиях свидетельствует об особом восприятии русскими своей истории как «цепи взрывов» [88] . Каковы доказательства того, что способность русских дворян сознательно или бессознательно наделять разные поведенческие регистры разным значением отличала их от представителей благородного сословия в других странах? [89] И правда ли, что театрализованное поведение или способность играть определенную роль перед низшим сословием выделяли русскую элиту по сравнению с элитами других стран? Безусловно, Лотман прав, говоря о том, что «перенесенные с Запада формы бытового поведения и иностранные языки, делавшиеся нормальным средством бытового общения в русской дворянской среде, меняли при такой пересадке функцию» [90] . Иначе говоря, бытовые нормы, которые были «естественными и родными» на Западе, при переносе на русскую почву «становились оценочными, они, как и владение иностранными языками, повышали социальный статус человека» [91] . Однако очевидно, что Россия не единственная страна, где привнесенные нормы поведения или иностранные языки в какой-то степени изменили свою функцию. И не являются ли такие изменения вполне естественными в ситуациях, когда привилегированная группа желает отграничить себя от остальных членов общества, используя для этого иностранный язык?
84
Кроме того, Лотман нередко высказывает мысль о том, что изучение русской культуры с точки зрения семиотики имеет исключительную ценность и подтверждает обоснованность его теории культуры. См. предисловие автора в: Lotman, Uspenskij. The Semiotics of Russian Culture. P. xiii – xiv, и в: Лотман Ю. М. Тезисы к семиотике русской культуры // Статьи по семиотике культуры и искусства. СПб., 2002. С. 226–236.
85
«Для многих западных историков-русистов вопрос об уникальности страны – это вопрос веры, – отмечает Доминик Ливен. – Для многих русских людей вера в уникальность страны – это основа истинного религиозного чувства». (Пер. с англ. изд.: Lieven D. Empire. The Russian Empire and Its Rivals. London, 2003. P. X. Ср. весьма неточный перевод этой фразы в: Ливен Д. Российская империя и ее враги с XVI века до наших дней. М., 2007. С. 15.) Среди западных историков, упомянутых в этой книге, можно отдельно отметить Дж. Хоскинга, поддерживающего идею об исключительности России, которую он связывает с поздним и замедленным развитием национального самосознания и с освоением русской элитой большого пласта чужеродной культуры. Хоскинг Дж. Россия: народ и империя (1552–1917). Смоленск, 2001.
86
О гетерогенности, характеризующей русскую культуру, см. в предисловии авторов в: Lotman, Uspenskij. The Semiotics of Russian Culture. P. xiii.
87
Лотман, Успенский. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры.
88
Лотман. Тезисы к семиотике русской культуры. С. 226–236.
89
Он же. Поэтика бытового поведения в русской культуре XVIII века. С. 248–268.
90
Лотман. Тезисы к семиотике русской культуры. С. 226–236.
91
Там же. С. 233.
Получается, Лотман либо не учитывает возможность того, что выявленные им значимые характеристики русской культуры могут быть обнаружены и в культурах других стран, либо не придает этому факту должного значения [92] . В действительности же сопоставительный анализ бытового поведения аристократической элиты в многонациональных империях и исследования двуязычия высших сословий и развития культурного национализма в среде угнетенных или отстающих в своем развитии групп в Европе XIX века дают достаточно доказательств того, что Россия имела много общего со своими западными соседями, хотя в то же время во многом от них отличалась, и мы постараемся показать это, анализируя бытование французского языка и отношение к нему в России. По этой причине мы не будем использовать примеры франко-русского билингвизма в качестве подтверждений лотмановского тезиса об исключительной природе русской культуры, хотя, безусловно, нельзя не признать, что каждый случай исторической франкофонии в европейских странах имеет свои особенности [93] .
92
Порой Лотман прямо отрицает, что подобные явления существовали и на Западе. Например, он с уверенностью утверждает, что «субъективная „европеизация“ быта не имела ничего общего с реальным сближением с западным укладом жизни, и, одновременно, определенно тяготела к конституированию таких антихристианских форм, которые были решительно невозможны в быту христианского Запада» (Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры // Труды по русской и славянской филологии. XVIII. Литературоведение / Отв. ред. Ю. М. Лотман. Тарту, 1977. С. 3–36, здесь с. 33. Курсив наш).
93
Как нам представляется, подход Шёнле и Зорина к вопросу об исключительности русской культуры оказывается ближе к лотмановскому, чем наш, хотя и с некоторыми оговорками. Сравнивая Россию с Японией и Турцией, где военная, экономическая, технологическая и культурная модернизация также проходила быстрыми темпами (в конце XIX и начале XX века соответственно) и была призвана спасти эти страны от «уничтожения» более развитыми соперниками, они утверждают, что только в России государство считало производимую по инициативе сверху европеизацию узкого слоя высшего общества «более эффективной и зачастую более безопасной, чем коренные социальные и политические преобразования». Наиболее характерной чертой русской модернизации и вестернизации, отличающей случай России от японской и турецкой модели, было то, что «представители мэйдзинской, оттоманской и, впоследствии, кемалистской элиты стремились стать похожими на европейцев или в некоторых случаях на американцев, тогда как русские дворяне старались быть европейцами» (ср. процитированное выше замечание Лотмана, что русские стремились вести себя как европейцы). Более того, мироощущение и самоощущение, выработанные европеизированной элитой в России, которые являются объектом исследования Шёнле, Зорина и Евстратова, «было совершенно новым и особым социальным, антропологическим и психологическим феноменом» (Sch"onle, Zorin. Introduction. P. 2–5; курсив Шёнле и Зорина). Мы снова сталкиваемся с идеей об исключительности, обосновать которую достаточно сложно.
Подводя итоги, отметим, что в своем исследовании речевого поведения и споров о языке в Российской империи мы будем учитывать представления русских писателей и мыслителей о русской культуре и идентичности – представления, которые противопоставляли Россию воображаемой внешней сущности («Западу») и воспроизводили эту оппозицию внутри России. Кроме того, мы обратим особое внимание на устойчивый дискурс в русской литературе и в исследованиях о ней (на которые Лотман оказал большое влияние) об исключительности русской культуры, не в последнюю очередь ввиду того внутреннего напряжения, которое порождала в ней эта оппозиция. Наше исследование бытования иностранных языков в Российской империи призвано показать, насколько тесными были отношения России с другими культурами. Однако мы не станем слепо принимать на веру тезис об особом положении России, который часто встречается в научных трудах, и распространенное мнение о том, что языковая и культурная разнородность оказывала на общество пагубное влияние, затрагивая разные уровни социального устройства. Мы укажем на то общее, что было у России с другими европейскими странами, и на то, что делало ее особенной. В целом мы хотели бы показать, какую роль франкофония в Российской империи сыграла в обмене информацией, направленном как с запада континента на восток, так и с востока на запад, что привело к тому, что Россия стала более интегрированной в европейское общество и в культурное пространство Европы несмотря на то что в российских спорах о языке подчеркивались противоположные последствия, разделенность и потерянность.
Империя, нация и язык
Изучая проблему франко-русского билингвизма, мы должны рассмотреть ее не только в контексте дискурса о взаимоотношениях России с Западом, который является важной темой русской литературы, философии и исторической науки, но и в контексте научных споров об империях и нациях, которые разворачивались на протяжении последних трех-четырех десятилетий. Действительно, дореволюционная Россия может быть описана, с одной стороны, как многонациональная империя, а с другой – как нация. То, что в русском языке существует несколько слов для обозначения принадлежности к России, свидетельствует о разнице между государством как политическим образованием («российский») и нацией как культурным сообществом («русский»), на что обратил внимание Дж. Хоскинг [94] . Для нас важно учитывать это различие, в своей книге мы попытаемся определить, что именно – принадлежность к империи или к нации – имело важнейшее значение для элиты и как это отразилось на языковом сознании.
94
Хоскинг. Россия: народ и империя. С. 5.
Империя, утверждает Д. Ливен, «по определению обширна и разнообразна». Это одновременно и «могучая держава, чье влияние на международные отношения в конкретный период времени весьма значительно», и «государство, которому подвластны огромные территории и многочисленные народы, ведь одной из важнейших и постоянных задач империи является необходимость контролировать обширные пространства, население которых весьма многообразно по этническому составу» [95] . Российская аристократия сама по себе была полиэтничной, наглядным свидетельством чего является Военная галерея Эрмитажа в Санкт-Петербурге, где представлено более 300 портретов высокопоставленных офицеров, участвовавших в Отечественной войне 1812 года и заграничных походах русской армии 1813–1814 годов [96] . Более того, будучи частью проекта по формированию империи, предпринятого российскими правителями XVIII–XIX веков, и, соответственно, переняв с их подачи западную культуру, российская аристократия обрела идентичность, которую можно считать в некоторой степени надэтнической. Такой характер российской элиты особенно проявлялся в использовании иностранных языков и прежде всего французского, что, безусловно, резко изменило культурный статус России в Европе. Кроме того, такая идентичность служила фактором, объединяющим русскую элиту, помогая ее ассимиляции, несмотря на культурные и этнические различия входивших в ее ряды людей, и была показателем их высокого положения.
95
Lieven. Empire. P. 89, XIV.
96
См.: Offord D. et al. Introduction // Offord D., Ryazanova-Clarke L., Rj'eoutski V., Argent G. (Eds). French and Russian in Imperial Russia. Edinburgh, 2015. Vol. 1. P. 1–24, здесь p. 1–2.
Не существует единого мнения насчет того, какой из процессов предшествовал другому: появление русской нации или формирование империи, которое началось еще в середине XVI века, во времена правления Ивана IV (Ивана Грозного). По мнению Хоскинга, создание империи требовало так много ресурсов и усилий, что оно «помешало формированию нации», иначе говоря, «Россия воспрепятствовала расцвету Руси» [97] . В то же время Ливен считает, что, хотя Россия до середины XVI века еще не была нацией в современном смысле слова, она дальше продвинулась по этому пути, чем большинство европейских народов того времени, о чем свидетельствовал использовавшийся тогда «термин „Святая Русь“ – объединяющий страну, народ, церковь и правителя» [98] . Гэри Хэмбург также считает, что русская национальная идентичность, которая фактически представляла собой «прототип настоящей национальной принадлежности», зародилась не позднее середины XVI века [99] . Однако насколько бы ни было развито чувство национальной принадлежности в XVI и XVII веках, особое внимание следует обратить на новый характер отношений России с западными соседями, установившихся в XVIII и XIX столетиях после реформ Петра Великого. Новое отношение к собственной национальной идентичности было обусловлено, особенно если речь идет о XIX веке, тем фактом, что политическая лояльность в это время выстраивалась вокруг понятия нации. Конечно, это новое отношение также было связано с влиянием европейских идей и течений, которые в то время начали проникать в Россию, включая набирающий силу национализм.
97
Хоскинг. Россия: народ и империя. С. 6.
98
Ливен Д. Российская империя и ее враги с XVI века до наших дней. М., 2007. С. 379.
99
Hamburg G. M. Russia’s Path toward Enlightenment: Faith, Politics and Reason, 1500–1801. New Haven; London, 2016. P. 76.
У чувства солидарности, лежащего в основе национального самосознания, могут быть разные источники: общая религия, предпочтение определенных политических институтов и образа жизни. Довольно часто в ряду этих источников называют и язык [100] . Если говорить о Московской Руси, то в ней зарождающееся национальное самосознание также основывалось на языковых, религиозных, территориальных и политических факторах. Хэмбург указывает, что в «Степенной книге» подчеркивается, насколько сильную угрозу для Руси представляли «чужеземные племена» – татары, которые говорили на «непонятном языке» и навязывали «чужеземные варварские языки» тому «роду», что населял эту землю [101] . Однако только в конце XVIII – начале XIX века появляется мысль о том, что язык имеет большое значение и является характерной особенностью этнической группы, которая может стать нацией. В это время возрастает интерес к вопросам происхождения и истории языков, появляется тенденция к восхвалению родного наречия и критике чужих языков [102] . Ведущую роль в дискуссиях о происхождении и функциях языков играли немецкие философы, выступавшие против идеологии Просвещения, особенно Иоганн Георг Гаман и Иоганн Готфрид Гердер [103] . «Есть ли у народов, особенно диких, что-то дороже языка их предков? – риторически вопрошает Гердер в «Письмах для поощрения гуманности». – В нем заключены все богатства их мысли, их традиции, история, религия, принципы жизни, их сердце и душа. Лишить такие народы их языка – все равно что забрать у них их бессмертное достояние <…>» [104] . Иоганн Готлиб Фихте в своих патриотических «Речах к немецкой нации» (1807) идет еще дальше. Он считает немецкий язык свидетельством превосходства немцев над другими народами: над французами, потому что в немецком меньше латинских заимствований, и над другими народами германского происхождения, потому что «немцы говорят на языке, живом вплоть до его первого истечения из естественной силы, остальные германские племена – на языке, оживленном только лишь на поверхности, но в корне мертвом» [105] . Согласно Фихте, язык не только выражает национальный характер (поскольку его носители являются выразителями коллективного знания народа), но и определяет самих людей: по мнению Фихте, «гораздо в большей степени язык образует людей, чем люди образуют язык» [106] .
100
Особенно это относится к обществам, которые начали осознавать себя как нации в XIX веке. См.: Seton-Watson H. Nations and States: An Enquiry into the Origins of Nations and the Politics of Nationalism. London, 1977. P. 9–10; Lieven. Empire. P. 172.
101
Hamburg. Russia’s Path toward Enlightenment. P. 75–76.
102
Об этих идеях и сопутствовавшем им интересе к национальной культуре см.: Burke P. Popular Culture in Early Modern Europe. London, 1978. Ch. 1.
103
Об этих спорах и их значении в контексте разговора о России см.: Hamburg G. M. Language and Conservative Politics in Alexandrine Russia // Offord, Ryazanova-Clarke, Rj'eoutski, Argent (Eds). French and Russian in Imperial Russia. Vol. 2. P. 118–138, особенно p. 121–123.
104
Herder J. G. Briefe zur Bef"orderung der Humanit"at. 10 vol. Riga, 1793. B. 1. S. 146.
105
Фихте И. Г. Речи к немецкой нации. СПб., 2009. С. 125. См. также: Hamburg. Language and Conservative Politics. P. 122–123.
106
Фихте. Речи к немецкой нации. С. 112.
Параллельное развитие национального и языкового самосознания у европейских народов раннего Нового времени было тесно связано с другими процессами, о важной роли которых в проектах, нацеленных на формирование нации, говорят исследователи национализма, и в частности Бенедикт Андерсон [107] . Одним из этих процессов является формирование нормативной и полифункциональной литературной разновидности конкретного языка. Как замечает Стивен Барбур, кодифицированная языковая норма, четко отграниченная от всех других разновидностей языка, позволяет языку обрести «фокус и идентичность, которых в нем, возможно, не было прежде». Следовательно, «формирование наций и четкое разграничение языков – это взаимосвязанные процессы» [108] . Еще один процесс, связанный с развитием национального и языкового самосознания, – это появление литературного сообщества, способного создать корпус образцовых текстов. Эдриан Хастингс считает, что этносы (хотя и не все) превращаются в нации, когда письменная форма их языка постоянно используется для создания обширной и живой литературы [109] . Фактором, стимулирующим формирование национального самосознания, является также развитие книгопечатной культуры: работа книгоиздательств, выпуск периодики, деятельность критиков, диктующих вкусы и нормы, – все, что обеспечивает распространение новой литературы. В России все названные нами процессы берут начало в XVIII веке, особенно во второй его половине [110] . Эти процессы подготовили почву для создания в XIX веке собственной литературы на русском языке, которая во многом послужила основой для создания воображаемой нации, сконструированной или, вернее, реконструированной после европеизации XVIII века.
107
Андерсон Б. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма. М., 2001.
108
Barbour S. Language, Nationalism, Europe // Barbour S., Carmichael C. (Eds). Language and Nationalism in Europe. Oxford, 2000. P. 1–17, здесь p. 13.
109
Hastings A. The Construction of Nationhood: Ethnicity, Religion and Nationalism. Cambridge, 1997. P. 12; см. также p. 19–20.
110
См. об этом: Marker G. Publishing, Printing and the Origins of Intellectual Life in Russia 1700–1800. Princeton, 1985.
Здесь следует остановиться и сделать два замечания о роли языкового сознания в формировании национального самосознания в России XVIII–XIX веков. Во-первых, язык приобретает первостепенную важность, становится основой национального самосознания, вероятно, в том случае, если другие факторы, дающие ощущение национального единства, – например, религиозная принадлежность или представление об идеальном устройстве общества – по каким-то причинам ставятся под сомнение. Вследствие широкого распространения западных идей в России XVIII–XIX веков авторитет православной церкви и самодержавия пошатнулся, в результате чего среди представителей элиты произошел идеологический раскол. Кроме того, формирование нации в значительной степени осложнялось географическими факторами. Ингрид Клиспис в недавней монографии о топосе кочевничества в русской культуре утверждает, что историческое существование нации начинается только тогда, когда у нее появляется собственная территория, «родина», с четко очерченными границами [111] . Однако в XII–XIII веках центр русского государства сместился из Киева на север, сначала во Владимир, а затем в Москву. Впоследствии постоянное расширение границ империи, существование маргинальных регионов, в которых обитали вражеские кочевые племена и отстаивающие свою независимость казаки, не позволяли определить точное положение границы государства, пролегающей в бескрайней Евразийской степи. Как отмечает Вера Тольц, начиная с XVIII века обширность территории становится важнейшим пунктом национального дискурса и источником национальной гордости, однако при этом затрудняет процесс национального самоопределения [112] . В таких обстоятельствах язык становится сильнейшей объединяющей силой, играющей существенную роль в формировании модерной концепции нации, подтверждением чему может служить национальная литература, которая складывается в России в XVIII–XIX веках.
111
Kleespies I. A Nation Astray: Nomadism and National Identity in Russian Literature. DeKalb, 2012.
112
Tolz V. Russia. London, 2001. P. 159, 162–164; Kleespies. A Nation Astray. P. 195, n. 13.
Во-вторых, как это ни парадоксально, французский язык, распространенный в России в XVIII–XIX веках, сыграл важную роль в развитии русского языка и становлении национального самосознания. В процессе развития русского литературного языка лексика, фразеология и стилистические модели заимствовались в том числе и из французского. Литература на французском стала каналом, через который проникали жанровые модели, сюжеты и темы, взятые на вооружение авторами, создававшими национальную литературу, в которой нашло отражение русское самосознание. Возможно, именно французскому языку классическая русская литература обязана своей многогранностью, способностью сочетать в себе разные точки зрения и, как следствие, всеохватностью – теми качествами, которые писатели, недовольные франко-русским двуязычием, считали важнейшими в родной культуре [113] . Кроме того, активное использование французского языка задевало национальную гордость, что, вероятно, способствовало развитию русской литературы в эпоху, когда в других европейских странах начали ценить языки главных этнических групп или скорее их литературные варианты.
113
Подробнее об этом см. в последней части главы 9.
Пока мы говорили только о чувстве национального самосознания и о том, как языковое сознание и сам язык могут быть с ним связаны. Однако необходимо принять во внимание еще и тот факт, что национальное самосознание зачастую трансформируется в национализм. Этот процесс, который историки связывают с модерностью, оказал большое влияние на политическую историю Европы в конце XVIII века и в XIX столетии [114] . В своем известном исследовании о русской культуре XVIII столетия, написанном более полувека назад, Ханс Роггер сделал по сей день не потерявшее своей актуальности замечание о различии между национальным самосознанием и национализмом, подчеркнув, что каждое из этих понятий характеризует определенный период русской истории. Несмотря на некоторую близость, эти феномены различны по своим задачам, целям и сути:
114
Модерность этого феномена описана в таких классических работах, как Gellner (1983, рус. пер. 1991) и Hobsbawm (1990, рус. пер. 1998). Противоположный взгляд, отвергающий «модерную» теорию появления «наций», см. в: Hastings (1997). Ch. 1, особенно p. 8 и далее.