Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Франкенштейн: Антология
Шрифт:

Мои первые воспоминания не отличаются от воспоминаний обычного человеческого ребенка — детская, игрушки, взрослые, серьезно произносящие непонятные слова над картами, пленками и шкалами приборов. Нет, пожалуй, последнего, то есть наблюдений, было больше обычного. Моим постоянным товарищем был толстый голубоглазый младенец, который пускал слюни, курлыкал и с трудом ползал по линолеуму детской, когда я проворно бегал туда-сюда, взбирался на столы и столбики кровати, а то и на секретер.

Иногда мне бывало его жаль. Но он был на удивление радостным и здоровым и, по-видимому, никогда не испытывал пугающих приступов боли в голове и челюстях, которые временами мучили меня. Научившись говорить и понимать, я узнал причину этих болей. Мне рассказала о ней высокая улыбчивая светловолосая женщина, научившая меня называть ее мамой. Она объяснила, что я родился без отверстия в верхней части черепа — так необходимого для роста костей и мозга, и что высокий хозяин дома — «доктор» — сделал такое отверстие, управлял ростом мозга, а позднее закрыл дыру серебряной пластиной. И челюсти мне тоже надставили серебром, потому что мои были слишком мелкими и узкими, чтобы дать свободу языку. Он сделал мне подбородок и перекроил несколько мышц языка, так что я смог говорить. Я научился за несколько месяцев, раньше младенца. Я научился выговаривать «мама», «доктор» и называть младенца Сидни, а себя — Конго. Впоследствии я научился выражать свои потребности, хотя, как видно из этих записок, я так и не начал, и никогда не научусь, говорить бегло.

Доктор часто приходил в детскую и часами что-то записывал, наблюдая за каждым моим движением и ловя каждый звук. Он был коренастым, с прямыми плечами и мощной квадратной головой. Со мной он вел себя строго, почти сурово, но с маленьким Сидни играл очень нежно. Я обижался и шел за сочувствием к маме. У нее хватало нежности и на меня, и на Сидни. Она брала меня на руки, укачивала и смеялась — и подставляла мне щеку для поцелуя.

Раз или два доктор поморщился, а однажды я подслушал, как он выговаривал маме за дверью детской. Я тогда уже неплохо понимал, а позже уточнил подробности разговора.

— Говорю тебе, мне это не нравится, — резко произнес он. — Ты слишком много внимания уделяешь этому существу.

Она легко рассмеялась:

— Бедняжка Конго.

— Конго — обезьяна, несмотря на сделанные мной операции, — холодно ответил он. — Твой сын — Сидни, и только Сидни. Второй — эксперимент, такой же, как смешение химических веществ в колбе или прививка к садовому дереву.

— Позволь тебе напомнить, — все еще добродушно возразила мама, — что ты, когда принес его из зоопарка, сказал, что он должен жить у нас как человеческий ребенок, в равных условиях с Сидни. Вспомни, это было одним из условий эксперимента. Как любовь и общение.

— А, этот зверь, — процедил доктор. — Иногда я жалею, что взялся за эти наблюдения.

— Но ты взялся. Ты усовершенствовал его мыслительные способности и дал ему возможность говорить. Он сейчас умнее любого человеческого ребенка его возраста.

— Человекообразные быстро взрослеют. Он достигнет пика развития, а Сидни пойдет дальше. Так всегда происходило в подобных экспериментах.

— Прежде такие эксперименты проводились на обычных детенышах человекообразных, — сказала мама. — Твои операции сделали его, по крайней мере отчасти, человеком. Так и обращайся с ним как с человеком.

— Я самому себе напоминаю Просперо, создающего Калибана из зверя.

— У Калибана были добрые намерения. — Мама напоминала ему о чем-то, о чем я ничего не знал. — Словом, я ничего не делаю наполовину, дорогой. Пока Конго живет в доме, я не пожалею для него доброты и помощи. И он будет видеть во мне свою мать.

Я услышал, а со временем и переварил все это. Когда, на третьем году, я научился читать, то добрался до статей доктора обо мне и начал понимать, что все это значило.

Конечно, я сто раз видел себя в зеркале и знал, что я темный, кривоногий и длиннорукий, с выступающей нижней частью лица и волосатым телом. Но мне не казалось, что все это так уж отличает меня от других. Я был не похож на Сидни — но и мама отличалась от него внешностью, ростом и поведением. Я был к ним ближе — по речи и в таких вещах, как манеры за столом и самостоятельность, — чем он. Но теперь я понял и начал осознавать разницу между мною, с одной стороны, и Сидни, доктором и мамой — с другой.

Я узнал, что родился в клетке зоопарка в Бронксе. Моей матерью была большая обезьяна кулакамба, очень близкая к человеческому типу по размеру, сложению и интеллекту, — она не была ни карликом, как обычные шимпанзе, ни громоздкой и угрюмой, как гориллы. Доктор, великий антрополог-экспериментатор — такие слова давались мне легко, потому что постоянно звучали в доме доктора, — решил сравнить наблюдения за новорожденной обезьяной и собственным ребенком в случае, когда они будут расти вместе в равных условиях. Я был обезьяной.

Между прочим, в книге «Рожок торговца» [18] я прочел, что никаких кулакамб не существует, что это сказка. Но они существуют — нас очень много в лесах Центральной Африки.

Я так гладко рассказываю, потому что все это знаю. Доктор исписал горы бумаги, и оттиски всех его статей о кулакамбах хранились в библиотеке. Я добрался до них, когда стал старше.

Мне было четыре года, когда доктор отвел меня в большую белую лабораторию. Там он осмотрел и обмерил мои руки и озадаченно хмыкнул в бороду.

18

«Рожок торговца» — книга Альфреда Алойзиуса Хорна (1861–1931), в которой он описывает свое путешествие по джунглям Центральной Африки.

— Придется оперировать, — сказал он наконец.

— Обязательно? — Я струсил. Я знал, что значит это слово.

Он улыбнулся, но не слишком весело.

— Ты будешь под наркозом, — пообещал он, словно оказывал мне великую услугу. — Надо подправить тебе руки. У тебя большие пальцы не противостоящие и кисть плохо подходит для хватания. Не человеческая, Конго, не человеческая.

Я боялся, но мама пришла меня утешить и сказала, что по большому счету для меня это к лучшему. Так что, когда доктор приказал, я лег на застланный простыней стол и глубоко вдохнул сквозь подушечку, которую он положил мне на лицо. Я уснул и видел во сне высокие зеленые деревья и людей, похожих на меня, которые карабкались и играли на них — строили гнезда и ели орехи, большие, как моя голова. Во сне я хотел быть с ними, но меня что-то не пускало — вроде стеклянной стены. От этого я плакал — хотя кое-кто говорит, что обезьяны не способны плакать, — и проснулся в слезах. Руки тупо ныли и были до локтей обмотаны бинтами. Через несколько недель, когда я снова смог ими пользоваться, я обнаружил, что мозолистые ладони стали мягче, а неуклюжие большие пальцы немного удлинились и на них появился новый сустав. Я стал таким ловким, что мог поднять булавку или завязать узел. Тогда была зима, и раз или два, когда я и фал во дворе, у меня случались ужасные боли во лбу и в челюсти. Доктор сказал, что это от серебряных пластин и что мне нельзя выходить на улицу без шапки, а шарф надо наматывать до ушей.

— Это как чувствительный нерв в зубе, — объяснил он.

В семь лет я свободно расхаживал по всему дому и ловко помогал маме в работе. Теперь доктор не мог мною нахвалиться. Он обращался к нам за столом — мы с Сидни ели с ним, если не было гостей, — и говорил, что его эксперимент, во многом неудачный, оказался многообещающим в совершенно неожиданном отношении.

— Конго был обычным детенышем обезьяны, — твердил он, — а развился во вполне приличного во всех отношениях представителя низшего класса.

— Он вовсе не «низший класс», — каждый раз возражала мама, но доктор ее не слушал.

— Мы можем оперировать его родичей и создавать великолепную, дешевую рабочую силу. Да ведь Конго, когда вырастет, сможет работать за шестерых или семерых мужчин, а его содержание почти ничего не стоит.

Он испытывал меня в разных ремеслах: в работе по саду, плотницкой и кузнечной, с которыми я, кажется, вполне справлялся, — а однажды спросил, чем бы я хотел заниматься больше всего.

Поделиться с друзьями: