GA 5. Фридрих Ницше. Борец против своего времени
Шрифт:
Необходимо облегчить жизнь от всех усвоенных фикций. Правда, поначалу это приведет к унижению, ослаблению жизни. Ибо мы нацелены на то, чтобы жить с тем багажом, что собрали до сих пор. И если мы его отбросим, то поначалу ослабеем. Однако тем самым-то мы как раз и сделаем себя способными, в противоположность старому центру тяжести, испробовать «вечное возвращение» в свете «нового центра тяжести». Мы намерены вступить в жизненную борьбу еще раз, как «отдельные люди», на более широкой основе, нежели с усвоенными прежде фикциями. «Детская игра, на которую взирает глаз мудреца, располагать властью над тем и над другим состоянием» (афоризм 148 по изд. Кёгеля). Что же должно воспоследовать из такой совершающей пробы жизни, чтобы жизнь показалась нам достойной жизни, чтобы мы не пожелали предпочесть уничтожение? «Должно быть продемонстрировано полное превосходство, в противном случае каждому следовало бы избрать самоуничтожение — в контексте человечества, как средство уничтожения человечества» (тот же афоризм). Тем самым мы получили меру для усвоения нового учения. Прежде мы жили исключительно лишь с противоположным учением; теперь мы желаем увидеть, действительно ли «учение о возвращении» дает преимущество в удовольствии. «Тем самым установлена связь между 4–м пунктом наброска» о «вечном возвращении» и пунктом 5–м. 4–й гласит: «Невинный. Единичный как эксперимент. Облегчение жизни, принижение, ослабление, переход». 5–й: «Новый центр тяжести: вечное возвращение одного и того же и т. д.» Так что две этих последних главы были призваны изобразить, какую задачу ставил себе Ницше, если он намеревался создать «новый центр тяжести». Первые три главы, в противоположность этому, должны были показать, как развивалось человечество до сих пор. Оно силой проложило себе путь по жизни с помощью заблуждений (усвоение базовых заблуждений). Ошибочные положения веры встречали доверие к себе по той причине, что доказывали свою пользу. Однако усвоенными заблуждениями оказываются не просто положения веры, с помощью которых мы ориентируемся в действительности; такими заблуждениями оказываются также и влечения с эмоциями, и удовольствие со страданием. То, что воспринимается мной в качестве боли, в действительности никакой болью не является. Поначалу это лишь безразличное раздражение без удовольствия или же страдания. Лишь тогда, когда я толкую его с помощью моего мозга, оно становится страданием или удовольствием. «Без разума нет никакой боли, однако здесь о себе заявляет низшая форма разума, а именно разум «материи», «атомов». Бывает так, что ранение оказывается настолько внезапным (как у того человека, которому пулей прострелили щеку, когда он сидел на вишне), что ты вообще не чувствуешь боли. Боль — это продукт мозговой деятельности» (афоризм 47 по изд. Кёгеля). Так что оценивая жизнь в соответствии с приятными и болезненными впечатлениями, мы пребываем не в области действительности, но в сфере наших истолкований. Получается, в жизни важно не то, как действует на нас раздражение, но то, во что мы верим применительно к его на нас действию. Эта вера оказывается такой же усвоенной, как и вера в базовые заблуждения. Как передается по наследству последняя, точно так же передаются и оценки, истолкования стимулов. «Без воображения и памяти не было бы ни удовольствия, ни боли. Вызванные при этом аффекты мгновенно соотносят себя со схожими случаями в прошлом и со скверными возможностями в этой связи, они толкуют, они приписывают. Поэтому боль вообще-то пребывает всецело за пределами своего значения для жизни, — она нецелесообразна. Однако там, где повреждение не воспринимается зрением или осязанием, оно оказывается куда менее болезненным, поскольку воображение здесь остается праздным» (афоризм 50 по изд. Кёгеля). В этой связи мне хотелось бы показать лишь на одном примере, насколько основательным было влияние Дюринга на мысль Ницше в 1881 году. В своем «Курсе философии» Дюринг пишет: когда бы «восприятия и чувства были простыми, относительно них было бы возможно непосредственное аксиоматическое суждение — образом, подобным тому, как о математическом принципе»… «Та разновидность одобрения или согласия, которую доставляло бы совершенно простое возбуждение, также была бы однозначно толкуемым фактом и должна была бы иметь в своей области такое же значение, как математическая или же физическая необходимость» («Курс философии», с. 165). Как видим, Дюринг утверждает, что одно раздражение может повлечь за собой лишь одно следствие, т. е. что оно само по себе приятно или болезненно. Также и в этом случае Ницше выдвигает воззрение, противоположное воззрению Дюринга: «Почему порезанный палец болит? Сам по себе он не болит (хотя и испытывает уже «раздражение»), тот, чей мозг под хлороформом, не чувствует «боли» в пальце» (афоризм 48 по изд. Кёгеля). Вот и нравственные влечения и страсти основываются на истолковании действительности, не на истинном положении дел, но на том, в истинность которого мы верим. «Когда мы переносим в свой «разум» свойства низшего одушевленного существа, из этого возникают «нравственные» побуждения» (афоризм 64 по изд. Кёгеля). «В доброжелательности присутствуют утонченное удовлетворение от обладания, утонченное половое удовлетворение, утонченная веселость уверенного в себе и т. д.» (афоризм 95 по изд. Кёгеля). В своих поступках мы ориентируемся не на действительность — удовлетворение от обладания, утонченное половое удовлетворение, но на усвоенную нами эмоцию доброжелательности, которая является лишь истолкованием действительности. Мы видим, как люди приходят к «истинам» или «эмоциям». Они толкуют действительность и усваивают интерпретации. В то самое мгновение, когда люди догадываются, что располагают не действительностью, но своим истолкованием действительности, возникает также и сомнение в этих истолкованиях. Между тем как прежде люди усваивали как истинное все, что способствовало жизни, неважно, истинно оно или ложно, теперь они задаются вопросом об истине как таковой. Способствующее жизни было обозначено как «истинное». Тем самым «истинное» приобрело определенный престиж, обрело ценность. Люди начали стремиться к «истинному». Однако единственное, что здесь можно было сделать — это производить отбор среди базовых заблуждений. Ибо ничем кроме них люди в конце концов не обладали. Особо отобранный вид базовых заблуждений был назван «истинами». Даже для определения того, что является истиной, люди не располагали ничем помимо заблуждений. Откуда же может браться такое стремление? Лишь из веры в то, что истина укрепляет жизнь (страсть к познанию).
Примерно такой вид могли иметь идеи, проносившиеся через голову Ницше, когда он в 1881 г. в Сильс–Марии записывал «набросок» к «возвращению одного и того же». По крайней мере такое представление создалось у меня относительно положения дел, когда летом 1896 г. д–р Кёгель вручил мне свою композицию отдельных афоризмов. И у всякого, кто прочитает XII том (отозванный г–жой Фёрстер–Ницше из книготорговли), создастся впечатление, что расположенные по отдельным главам афоризмы более или менее исполняют, поясняют ход рассуждений по отдельным пунктам. Нет сомнения в том, что отдельные из этих афоризмов записывались Ницше в непринужденной последовательности. Поэтому нечего и думать о том, чтобы отыскать абсолютно верный принцип их расположения. Также и вопрос о том, можно ли выпустить тот или иной афоризм, будет решаться одним издателем так, а другим — иначе. Д–р Хорнеффер утверждает: лишь 44 воспроизведенных им в его брошюре «Учение Ницше о Вечном возвращении» афоризмов имеют право быть причисленными к наброску. Я тщетно задаюсь вопросом, почему он выпускает афоризм 50 (по изд. Кёгеля), который в том, что касается содержания, по смыслу тесно примыкает к афоризмам, напечатанным Кёгелем под номерами 49 и 51, а их, как уместные, признает сам Хорнеффер. Я не понимаю, почему в набросок не должен входить афоризм 119, ведь в нем совершенно явно речь идет об усвоенных заблуждениях. «Величественное в природе, все восприятия высокого, благородного, привлекательного, красивого, благодушного, строгого, бурного, увлекательного, чем мы располагаем в природе и у человека и в истории, все это суть не непосредственные ощущения, а бесчисленные усвоенные нами заблуждения,…» Сравним этот афоризм с 51–м, которого д–р Хорнеффер также удостаивает места в «Возвращении»: «…Также и мера удовольствия не находится в соотношении с нашим нынешним познанием, — а, пожалуй, лишь с «познанием» изначальнейшего и долгого предварительного периода человечества и животности. Мы подлежим закону прошлого, т. е. его допущений и оценок». Но к чему спорить по поводу отдельных афоризмов, ведь в самой их природе заложено то, что один может расположить их так, а другой — иначе. Куда важнее следующее: полагаю, мое изложение продемонстрировало, что и в самом деле идея «вечного возвращения» Ницше такова, какой ее подает Петер Гаст: «Учение об исчер–паемости, которое необходимо понимать чисто механистически, т. е. как космическое повторение молекулярных комбинаций», и что Ницше, дабы отстоять эту идею в противоположность Дюрингу, в первых четырех главах собирался изложить своего рода новую теорию познания. В ней должно было выявиться, что то, каким образом появились на свет прежние «истины», нисколько не мешает противопоставить им противоположные воззрения. Предположим следующее: д–р Кёгель в самом деле был совершенно неправ, и к «вечному возвращению» относятся лишь те 44 афоризма, что приводит д–р Хорнеффер, и все же эта мысль сохранит свою справедливость, ибо и из этих 44 афоризмов ничего иного не вытекает. Значит, мы имеем дело с учением, которое следует понимать механистически, а вовсе не с «религиозной идеей», как полагает д–р Хорнеффер. И то была ошибка как раз г–жи Лу Андре–ас, когда она дала этой идее, с ее прозрачной ясностью и очевидностью, раствориться в мистическом облаке. Скорее эта гипотеза Ницше задумывалась так, что усвоить ее мы сможем лишь тогда, когда в результате «эксперимента», поставленного на самих себе, установим, что с ее помощью мы в состоянии ориентироваться в пределах природы в целом точно так же, как и при прежнем естествознании. И когда Хорнеффер задается вопросом: «Как ему могло прийти в голову призвать для ее подкрепления физику и науки о природе вообще?», на это следует дать ответ: «Он должен был это сделать, если желал реализовать ее в точности как задумал. Разумеется, не с тем, чтобы идею доказать, но чтобы показать, что она усваиваема» {86} . Под влиянием этой идеи все естествознание должно было бы изменить свой облик. Ибо чувство никогда бы не смирилось с тем, что естествознание как ни в чем не бывало продолжает оперировать по–прежнему, а наряду с ним уживается и религиозное восприятие со своей противоречащей природоведению идеей. Скорее уж должна была бы воспоследовать жесткая конкурентная схватка мнений. «Новый баланс сил» может утвердиться лишь тогда, когда он докажет свое большее «жизнеутверждение» по сравнению с прежними естественнонаучными истинами. На с. 26 своего сочинения «Учение Ницше о Вечном Возвращении» д–р Э. Хорнеффер пишет: «Хотелось бы еще упомянуть о том, что я не верю в то, что Ницше желал дать своему учению о вечном возвращении более широкое, естественнонаучное обоснование. Сомневаюсь, чтобы он когда бы то ни было намеревался подробнее его обосновать с помощью эмпирических знаний… Ибо для чего нужны подробные доказательства того, что мы нуждаемся в представлениях, выходящих за пределы доказуемого опыта, что нам нужны заблуждения постольку, поскольку они благотворно действуют на жизнь? К чему, далее, доказывать, что вечное возвращение, будь оно справедливо или же ложно, должно оказывать на жизнь чрезвычайно благотворное воздействие? Разве сам этот род представления философских воззрений не исходит из того допущения, что их вообще невозможно доказать эмпирически?» Конечно же, такого доказательства он не предполагает. Однако оно предъявляет требование решить с помощью усвоения, действительно ли новое воззрение действует на жизнь более благоприятно, нежели старые естественнонаучные представления. Ницше не мог и не обязан был доказать свое «новое равновесие» при помощи старых естественнонаучных методов, но с помощью этого своего нового равновесия он должен был сам одержать победу над старыми методами; он должен был экспериментально доказать большую силу новой идеи. А поскольку он убедился, что доказать это не может, потому-то прежде всего он и отказался от своей новой идеи; и потому-то в его уме на первый план все более выходила идея, которая не была направлена против старых естественнонаучных истин, но лежала в одном с ними направлении, идея сверхчеловека. Ибо сверхчеловек — представление, вполне совместимое со всеми прочими современными естественнонаучными идеями. В «Заратустре» мы читаем: «Человек — это канат, натянутый между зверем и сверхчеловеком….Люблю того, кто трудится и изобретает, дабы выстроить дом для сверхчеловека и подготовить для него Землю, животное, растение: ибо так он желает своей гибели». Эти слова вполне согласуются с великой современной идеей развития естествознания. «Все прежние существа создавали до сих пор что-то сверх себя; вы же хотели бы сделаться отливом для этого великого прилива и скорее вернуться вспять к животным, нежели преодолеть человека? Вы проделали путь от червя до человека, и многим в себе вы все еще черви. Когда-то вы были обезьянами, да и теперь еще человек более обезьяна, чем какая угодно обезьяна». Эти слова Заратустры сказаны человеком, сделанным витией не «Вечным Возвращением», но великой идеей прогресса новейшего естествознания. И то, что план работы о «Вечном Возвращении» обратился замыслом «Заратустры», не имеет под собой никакого другого основания, кроме того, что в соответствующий момент Ницше счел более способствующей жизни не «Вечное Возвращение», но идею сверхчеловека. И если позднее мысль о «Вечном Возвращении» появляется вновь, если мы обнаруживаем ее там и сям в «Веселой науке» и даже в «Заратустре», если он представляет ее за увенчание и окончательную положительную идею работы «Переоценка всех ценностей», причиной этого может быть лишь то, что созревавшая исподволь болезнь притупила в Ницше ощущение того, сколь мало способствует жизни эта идея, насколько мало у нее шансов утвердиться в борьбе мнений, а также то, что Ницше был склонен питать определенную слабость к однажды возникшим у него идеям. Высказав такое мнение, я не страшусь пошлейших упреков в том, что не являюсь подлинным почитателем Ницше. Мне-то известно, насколько трудно далось мне то убеждение, что отдаленные стадии заболевания все-таки сказались на философии Ницше.
86
В оригинале кавычки не закрыты. В принципе, закрывающие кавычки можно поставить и после следующего предложения.
Так что это было бы в корне ошибочным сочинением, трудом с несостоятельной базовой концепцией, поскольку она не жизнеполезна. И Ницше чувствовал, что с этой основной концепцией ему ничего не удастся сделать. Потому-то и не довел он свою работу до конца. Издатель наследия Ницше смог лишь довести до публикации не что иное, как несостоятельный труд. Во введении к книге Лихтенберга о «Философии Ницше» г–жа Фёрстер–Ницше пишет: «Тогдашний издатель д–р Фриц Кёгель, не принимая во внимание позднейшие, на тот момент еще нерасшифрованные рукописи, представил содержание одной черновой тетради моего брата в несоответствующей диспозиции. Представленная д–ром Кёгелем рукопись изначально внушала мне недоверие, и, прежде чем она будет опубликована, я для проверки настояла на привлечении компетентного издателя. Сама я была не в состоянии доскональнее войти в курс дела по причине смертельной болезни матери, а затем — и болезни меня самой; но после того, как различные критики, как, например, в «Цукунфт» и во «Франкфуртер цайтунг», выразили свое удивление и неодобрение в отношении этой поразительной по своей ничтожности публикации, которая была в состоянии разочаровать всякого настоящего почитателя Ницше, осенью 1898 г. я была вынуждена распорядиться о том, чтобы издательство отозвало XII том из продажи». Однако вину за «ничтожность» публикации следовало возлагать не на издателя; она была связана с тем, что страдал изъянами сам замысел. И никакой подлинный почитатель Ницше нисколько не мог претерпеть ущерба в части своего поклонения Ницше в связи с тем, что убедился бы в том, что пару недель Ницше носился с планом неисполнимого труда. И в том, что именно так дело и обстоит, ничего, даже на йоту, не в состоянии изменить критическое выступление Хорнеффера против Кёгеля. Также и 44 афоризма, которые обнародовал теперь, после тщательного просеивания рукописи, Хорнеффер, доказывают, что идея Ницше о «Вечном Возвращении» была в 1881 г. естественнонаучно–механистической анти–идеей к Дюринговой, и в качестве таковой она была несостоятельной, неудачной. Архив Ницше изо всех сил пытался и пытается противодействовать признанию этого факта. Отрицают естественнонаучный характер и естественнонаучное значение данной идеи. Но сколько бы ошибок ни совершил д–р Кёгель в ходе подготовки рукописи, этот факт остается истинным и всякий непредубежденный человек увидит, что он подтверждается именно нападением Хорнеффера на Кёгеля. И всякое издание сочинений Фридриха Ницше, в котором этот факт будет скрываться, окажется объективной фальшивкой. Поскольку идея «Вечного Возвращения» несостоятельна с научной точки зрения, поэтому-то в Архиве Ницше и желали бы, чтобы Ницше никогда и не задумывал ее в естественнонаучном ключе. Потому-то уже после того, как выявилась ее несостоятельность, г–жа Фёрстер–Ницше и принялась утверждать, что идея эта не только впоследствии, но и уже в 1881 г. мыслилась так, как утверждает г–жа Лу Андреас–Саломе в отношении позднейшей ее трактовки Ницше: в качестве мистерии. Взглянем, что пишет мне г–жа Фёрстер–Ницше в сентябре 1898 г.: «Если этой потрясающей идее нельзя подыскать блестящее неопровержимое и научное доказательство, было бы лучше и благочестивее (так!) трактовать ее как мистерию, как загадочное представление, способное привести к колоссальным следствиям». Отправной точкой всей борьбы оказываются отнюдь не сделанные Кёгелем ошибки, вовсе нет, но то, что он, как издатель, не вывел из «идеи возвращения» никакой «мистерии». Читаем же мы на с. 225 книги г–жи Лу Саломе: «То, что должно было сделаться научно доказанной истиной, принимает характер мистического откровения». Так что г–жа Фёрстер–Ницше шествует здесь не в одиночку, но в трогательном единении с той самой г–жой Лу Саломе, против которой столь яростно ополчается в прочих случаях; напротив, она еще и превосходит ее в том, что касается теории возвращения. То, на что г–жа Саломе притязает лишь применительно к последнему периоду Ницше, г–жа Фёрстер–Ницше приписывает ему с того самого мгновения, когда данная мысль пришла ему на ум. Мне, имевшему множество случаев видеть бурное неприятие г–жи Лу Саломе со стороны г–жи Фёрстер–Ницше, забавно теперь наблюдать, как она ведет Фридриха Ницше окольными тропами Лу Андреас–Саломе, а вовсе не того же Эдуарда фон Гартмана. И г–н д–р Хорнеффер в состоянии теперь положить в основу труда о «Вечном Возвращении» такой план, что также выводит нас на эти окольные дорожки Лу Саломе. Говорит же он: «Идея вечного возвращения мыслилась Ницше как религиозная».
Геккель, Толстой и Ницше {87}
Взору всякого человека, силящегося отыскать глубочайшие импульсы в духовной жизни современности, представляются три фигуры. Каждая из них односторонне, однако с монументальным величием воплощает в себе то, что глубже всего берет за живое нашу эпоху. Я говорю о Геккеле, Толстом и Ницше. Истину, добро и красоту именуют вечными идеалами человечества. Похоже, каждая из этих трех личностей заимствовала выразительные средства, посредством которых она и высказывает то, что имеет сказать, у какого-то одного из данных идеалов. Геккель вещает языком истины, Толстой — добра, а Ницше — красоты.
87
«Магазин фюр литератур», 70-й год издания, № 45.9, ноября 1901 г. (GA 31, S. 497-504).
Обозревая ход развития мышления на протяжении всего Нового времени, нам следует выработать точку зрения, исходя из которой мы сможем составить собственное мнение относительно этих трех полномочных представителей нашего мировоззрения. Первым делом следует обратить взгляд на два свершения, имевших место в ходе этого развития. На то великое свершение, относящееся к XVI в., что осуществил Коперник, благодаря чему человек обрел свое нынешнее представление относительно Земли, в соответствии с которым она является одним из небесных тел, наряду с прочими. А еще необходимо иметь в виду другое свершение, относящееся уже к XIX в.: благодаря ему все органически–живое на свете, и даже сам человек, было признано за природные существа. При воспоминании об этом свершении в первую очередь на ум приходят имена Ламарка и Дарвина. И все же первым, кто это провозгласил, был Гёте.
Edel sei mensch, Hilfreich und gut! Denn das allein Unterscheidet ihn Von alien Wesenm Die wie kennen. Nach ewigen Ehrnen Grosen Gesetyen M"ussen wie alle Unseres Daseins Kreise Vollenden. Благороден будь, человек, Услужлив и добр! Ведь лишь это Тебя отличает от всех Нам известных существ. По вечным, железным, Великим законам Все мы должны Бытия своего Круги совершать.В этих словах, высказанных Гёте уже в последней трети XVIII в., содержится предвидение «естественной истории творения».
Много времени должно было утечь, пока человек привык усматривать в «вечных, железных, великих законах» незыблемые опоры своего миропознания. Средневековый человек взирал на звездное небо и видел там не вечные, железные законы, но человекоподобных разумных существ (Intelligenzen). И вплоть до XVIII в. люди усматривали в строении своего организма и организмов других живых существ не вечные законы, но действие той «вечной мудрости», которая мыслилась им исключительно в соответствии с законами человеческого рассудка.
Могущественным покровителем такого умонастроения было христианство. Оно принизило «простую, грубую материю» до сущности низшего порядка. Могло ли оно удовольствоваться этой материей и прирожденными ей законами, когда речь шла о том, чтобы объяснить поразительные движения небесного эфира или целесообразное строение органического существа! Науке приходилось шаг за шагом отвоевывать в нашем мироздании место для «вечных, железных законов». Коперник совершил это для звездного неба, а Ламарк и Дарвин — для того, что обитает на Земле.
Но по мере того, как наука отбирала у прежнего мировоззрения область за областью, христианский дух делался все более упорным в деле спасения того, что он был еще в состоянии спасти. Мир пространства Лютер вынужден был предоставить науке. Тем с большей живостью он желал, чтобы религия безраздельно владела миром души. Он провел четкое размежевание между объяснением мира и Евангелием. С этим последним наука не была в состоянии ничего поделать; то, что ведет к спасению, следовало предоставить вере. Отнюдь не случайно, что наряду с новым научным объяснением мира во всемирную историю вступает также и евангельское учение Лютера. Оно должно было появиться, если наряду со знанием свое значение должна была сохранить также и вера. Ей следовало отвести область, еще не затронутую наукой.
И подобно тому, как Лютер противостоит Копернику, так современной «естественной истории творения» противостоит Кант. В конце XVIII в. создавалось впечатление, что абсолютно все становится добычей рассудочного мышления. И тут появляется Кант с заявлением, что человек вообще не в состоянии познать истинную сущность вещей. Кант выдал глубочайшие движущие мотивы своего мышления, когда написал: «Итак, я должен был уничтожить знание, дабы получить место для религии» {88} . По мнению Канта, это знание исключительно ограниченное; никогда оно не в состоянии проникнуть туда, где обитают объекты веры, такие как Бог, свобода и бессмертие. Вера, наряду с рассудком и наукой, также имеет вечное право на существование.
88
См. И. Кант «Критика чистого разума», предисловие ко 2-му изданию. В оригинале, у Канта выражение звучит несколько мягче: не «уничтожить» (vernichten), но «упразднить» (aufheben).
И лишь неизбежным следствием таких предпосылок оказалось глубокое убеждение Канта, что строение живого существа никогда не сделается таким же понятным, как конструкция механизма. История творения органически–живого должна была остаться сверхъестественной: вот что, по Канту, было высшим венцом мудрости. {89}
Мало–помалу XIX столетие уловило все живое в сети «вечных, железных законов». Ныне Кант представляется нам словно бы неким новым Лютером, последним в ряду мыслителей, желавших спасти хоть что-то, но по возможности больше, — спасти и вручить неприступной для науки вере. Однако развитие идет своим ходом, не обращая внимания на этих мыслителей. «Естественная история творения» не в состоянии считаться даже и с тем фрагментом веры, который желал отстоять Кант. Научный способ мышления вознамерился полностью сменить христианский. Кант интересен нам лишь как один из последних представителей христианского духа.
89
«Der Weisheit letzter Schlu» — слова Фауста, см. Гёте «Фауст». Часть вторая. «Большой дворцовый вестибюль».