Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гамаюн. Жизнь Александра Блока.
Шрифт:

Он еще сводил счеты с жизнью – посылал деловые письма, любезно исполнил пустяковую просьбу старого знакомого, держал корректуру «Последних дней императорской власти», перелистал новое издание «Двенадцати», просмотрел подготовленное к изданию собрание сочинений, даже пробовал писать.

Все было из последних сил и последним.

Последняя прогулка с Любой по возвращении из Москвы по любимым местам – по Пряжке направо, потом по Мойке к Неве, назад – мимо Франко-русского завода. Был ясный солнечный день, пробивалась молодая трава, Нева сияла. Но он не улыбнулся ни разу, не сказал ни единого ласкового слова, не обронил ни единой шутки…

Последнее усилие воли: планомерно разобрал архив, сжег некоторые записные книжки и письма некоторых женщин…

Последняя стихотворная строка: «Мне пусто, мне постыло жить!»

Последние слова последнего письма к матери: «Спасибо за хлеб и яйца. Хлеб настоящий, русский, почти без примеси, я очень давно не ел такого…»

Последняя нежность к Любе: «Почему ты вся в слезах?»..

Умирал он тяжело. «Мне трудно дышать, сердце заняло полгруди». Сознание мутилось. Но знал, что умирает, и хотел умереть. В ожесточении швырял и разбивал о печку склянки с лекарствами. В забытьи иногда проплывали обрывки своего, давнего…

Мать, и жена, и я – мы в склепе,Мертвы. – А жизнь вверху идетВсе непонятней, все нелепей…И день последний настает.И слышу, мать мне рядом шепчет:«Мой сын, ты в жизни был силен;Нажми рукою свод покрепче,И камень будет отвален».«Нет, мать. Я задохнулся в гробе,И больше нет бывалых сил.Молитесь и просите обе,Чтоб ангел камень отвалил».

«Молитесь еще, и еще, и еще. Вчера Саше было очень плохо, – писала Любовь Дмитриевна Александре Андреевне 2 августа. – Я тоже вымаливаю себе надежду».

Седьмого августа, в воскресенье, в половине одиннадцатого утра он умер.

Вероятно, никого никогда смерть так не изуродовала. То, что лежало на столе, не было Александром Блоком.

«Что вы ищете живого между мертвыми? Его нет здесь».

Пусть же он уйдет из книги молодым и прекрасным, как заживо взятый на небо гетевский Эвфорион – гений поэзии, воплощение ее всемогущества и бессмертия.

Хор 2 (Похоронное пение)Ты не сгинешь одиноким.Будучи в лице другом,По чертам своим высокимСвету целому знакомЖребий твой от всех отличен,Горевать причины нет:Ты был горд и необыченВ дни падений и побед…Был ты зорок, ненасытен,Женщин покорял сердца,И безмерно самобытенБыл твой редкий дар певца…Славной целью ты осмыслилПод конец слепой свой пыл,Сил, однако, не расчислил,Подвига не завершил…Но закончим песнью тризну,Чтоб не удлинять тоски.Песнями жива отчизна,Испытаньям вопреки.Полная пауза. Музыка прекращается.

2

Гете. Фауст, ч. 2-я. Перевод Б. Пастернака.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

«ПРОШЛОЕ СТРАСТНО ГЛЯДИТСЯ В ГРЯДУЩЕЕ…»

Это само собой очевидно, что гений живет не только в своем времени, но и во временах последующих, а все же нуждается для этой жизни в провожатом и посреднике. Как раз в этом смысле книга, которая сейчас перед читателем, вдвойне долгожданная, да и для самого автора во многих отношениях итоговая. Что ей предшествовало?

Десятилетие шло за десятилетием. Владимир Орлов писал о Денисе Давыдове и Радищеве, Грибоедове и русских просветителях, о Блоке и его окружении, о многих поэтах начала нынешнего века, но вот ведь в чем дело: при всей его несомненной эрудиции кабинетным ученым его не назовешь. Он долгое время возглавлял «Библиотеку поэта», содействовал воплощению замысла Горького в жизнь не одним пером, но и живым делом.

Есть у Маршака строчки о Марине Цветаевой:

Пусть безогляден был твой путьБездомной птицы-одиночки:Себя ты до последней строчкиУспела родине вернуть.

Непростая вещь – вернуть поэта читателю.

Меньше всего людские судьбы нуждаются в сглаживании и выпрямлении. Критерии и оценки в работах Орлова четки, а когда необходимо – и жестковаты, но читателю его дано почувствовать, как в каждой жизни развязывается неповторимый, свой драматический узел, как раз и питающий творчество.

Случайно ли работа Орлова о Цветаевой имеет подзаголовок «Судьба, характер, поэзия», а название одной из книг – «Пути и судьбы», и еще одной – «Перепутья»? Это не топтание на словах «путь» и «судьба»? Да нет же, это угол зрения на литературные явления. Вспоминается блоковское «чувство пути», своего пути, без которого какой же настоящий писатель мыслим.

И, конечно же, Блок, подсказавший эту проницательную формулу, его мучительный путь «между двух революций» и бесстрашная искренность – в центре той собирательной картины целой эпохи, которая воссоздается в статьях, очерках, во многих книгах Орлова.

Была и «История одной любви» – история отношений Блока с Любовью Дмитриевной Менделеевой, и «История дружбы-вражды» с Андреем Белым. Блок, замечает Орлов в «Гамаюне», не только не отвечал на многие письма Белого в драматический момент их отношений, но иные из них даже не вскрывал. Так они и сохранились до конца тридцатых годов, и можно себе представить ощущения исследователя, который, «подготавливая к печати переписку… не без душевного трепета разрезал нетронутые конверты».

В сфере научных интересов все это получило свою оценку, но разве не хочется и широкому читателю прикоснуться к тайне этой непростой жизни. Вспомним тогда уж и самого Блока, который не выносил элитарной замкнутости культуры, – человек утонченный и в иных случаях истонченный, он был одержим мыслью о человеке «из бездны народа»,который лет через пятьдесят или сто явится.

«Быть может, юноша веселый в грядущем скажет обо мне…» «Прошлое страстно глядится в прядущее…» И все же не просто в мыслях о грядущем (кто о нем не задумывался?) блоковский пафос, а в этом словечке страстно. Да и как без душевного напряжения, которое в этом слове разумеется, понять объяснение в своем угрюмстве перед этим самым «веселым» потомком, равно как и поиски с ним душевного родства.

Так что попытка и необходимость широко рассказать о «заоблачном» Блоке завещана самой сутью его миропонимания. При этом была у Блока боязнь перед наукообразием и хрестоматийной канонизацией. Боязнь за ребятишек, которых замучают ворохом уготованных к месту цитат:

Печальная доля – так сложно,Так трудно и празднично жить,И стать достояньем доцента,И критиков новых плодить…

Но как раз о таком Блоке, живущим сложно, трудно, празднично – неистово, – и написал Владимир Орлов. «Молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда!» Стихи, и письма, и статьи, и дневники – все вместе было для Блока самой жизнью, и все это как нельзя лучше вбирает в себя документальное повествование.

Понятно, науки о литературе оно не подменяет, может радовать новыми фактами и соображениями, но смысл и назначение его этим не исчерпываются Здесь вступает в права эффект художественности – образ человека, его характер и судьба

Орлов справедливо сетует на некоторую заданность образа Блока даже в лучших воспоминаниях о нем. «Роковые черты, надменность, сюртук, кабацкая стойка, женщины, лихачи, черная роза в бокале и тому подобное – таковы непременные атрибуты штампованного изображения Блока, уже ставшего достоянием литературного ширпотреба». Определив таким образом «ходячую маску» Блока, Орлов вступает с ней в спор.

Доверчивый читатель прежде всего поразится документальной емкости книги Но ведь не простое скопище фактов перед ним.

Поделиться с друзьями: