Гамсун. Мистерия жизни
Шрифт:
Он не понимал, что существовало организованное движение Сопротивления, и воспринимал это как проявление враждебности к немцам, к которому он привык уже за много лет.
...Он уже не был кудесником, когда речь шла о жизни и смерти. Он был встречен крайне неприязненно рейхскомиссаром, как он сам говорил. Он лично ездил к нему два раза, потом дважды посылал меня вместо себя. Он так и не нашел понимания, его прошения не были удовлетворены, лишь иногда ему удавалось выторговать уменьшение числа осужденных.
Постепенно Кнут со своими телеграммами становился нежелательным лицом, которое к тому же просит послать прошения прямо в Берлин, минуя рейхскомиссара. В конце концов он получил отказ, и Гитлер прислал извещение о том, что все, касающееся Норвегии, находится в ведении Тербовена».
Гамсун действительно часто ходатайствовал перед немецкими властями в годы войны о помиловании людей. Он просил за своих друзей, Харальда Грига и Сигрид Стрей, за Макса Тау и профессора Фрэнсиса Булля, за совершенно не знакомых ему норвежцев. Но очень редко когда ему удавалось добиться цели.
По сути дела, только один раз он смог спасти жизнь всем тем, о ком просил. Случилось это в 1943 году и стало результатом статьи «И вот опять!..», опубликованной во «Фритт фолк» 13 февраля:
«Снова и снова меня просят о помощи, просят добиться пощады для осужденных на смерть.
Пишут родители и близкие родственники, а осужденные, которым грозит смерть, все без исключения люди молодые.
Что они сделали? Мы все это знаем: они вели борьбу, работали на Англию. И вот сегодня опять: 13 молодых людей сидят в лагере неподалеку от Осло и ждут смерти. Они работали на Англию.
Молодые люди настроены проанглийски – это их дело! Они верят в победу Англии, желают этой победы и стараются ей способствовать – это тоже их дело! Но вдумайтесь: 13 человек, 13 пособников Англии! Да будь их даже 13 сотен – зачем помогать Англии, которая все равно победит? Есть ли разум и логика в подобном ходе мысли? За плечами у них три года кровавого опыта, что ведет их прямо к суду и смерти. Лучше бы сидели себе тихонько и ждали, пока Англия победит.
... Сорвиголовы старшего возраста не иначе как по-юношески слегка этим бравируют? Печально, однако, увы, вполне возможно. Им хочется произвести на товарищей впечатление, показать себя. Но все это слишком плохо кончается.
Чего они, собственно, рассчитывали добиться своей удалью? Возможно, ими двигала туманная идея большей свободы – откуда нам знать? Ну, скажем, некое представление о том, что работа для Англии в целом идет во благо. И вот темной ночью их вызывают получить партию оружия. Великая минута – теперь они кой-чего добьются. Начнут стрелять по оккупантам!
Но 13 человек – или пусть даже 13 сотен! – есть ли у них хоть крошечный шанс чего-то добиться своим оружием? Во всех без исключения случаях конец один, что прежде, что теперь, – немцы их прихлопнут. Они понятия не имеют, сколько солдат, охранников и полицейских охотятся за ними, не знают, сколько глаз держат их под наблюдением, не знают, что за ними, быть может, следят уже не одну неделю, не один месяц, что каждый их шаг под надзором, что для них расставлены ловушки, – они работают вслепую, не ведают ни о чем, пока однажды не грянет беда. Вот тогда они обо всем и узнают!
Я обращаюсь к людям, настроенным проанглийски. Может статься, они сохранили еще достаточно здравого смысла, чтобы одуматься. Хотят помогать Англии – ладно, их дело! Но разве же самоистребление помогает Англии? Они верят, что Англия победит, – да пожалуйста! Но зачем же прежде времени подвергать себя отчаянному риску? Ведь на поверку он бесполезен, на поверку оборачивается смертью. Но если Англия победит, они получат в дар все блага, о которых мечтали. Надо лишь подождать... А не рисковать жизнью...
Тяжко получать письма от родителей и близких родственников несчастных осужденных, которые должны умереть. Здесь понапрасну гибнут молодежь и надежды молодости, это очень печально, ведь каждый может поставить на их место себя и своих близких. И эти письма – опять-таки простертые в мольбе руки и призывы о помощи» [180] .
180
Пер. с норв. Н. Федоровой.
Статья написана очень жестко и с большим сарказмом, до сих пор норвежцы считают ее позорной для Гамсуна. Но тем не менее, по свидетельству адвоката осужденных тринадцати юношей И. С. Мельбюе, именно благодаря ей осужденные были помилованы.
* * *
Годы войны были тяжелыми для Гамсуна. Он видел, что его страна страдает, – страдал и он сам, в том числе и по личным причинам.
Брак его дочери Эллинор распался практически сразу после свадьбы. Немалую роль тут сыграло ее пристрастие к алкоголю. Муж Эллинор отправил ее в лечебницу и оформил развод. Мария Гамсун, бывая в Германии, постоянно пыталась помочь дочери, помещая ее в клиники то в Мюнхене, то в Баден-Бадене. Наконец на семейном совете решено было забрать Эллинор домой в Нёрхольм. Для этого в мае 1943 года Кнут и Мария летят в Берлин. Одновременно они планируют встретиться с Геббельсом, который приглашал к себе Гамсуна, как мы помним, еще в 1941 году.
У нас остались воспоминания Геббельса (его дневниковая запись) о том визите:
«Я был потрясен встречей. Когда Гамсун увидел меня, у него на глазах выступили слезы, и он отвернулся, чтобы скрыть свои чувства. Передо мной сидел 84-летний аристократ с удивительным лицом. Мудрость была начертана на его высоком челе. Но говорить с ним было чрезвычайно трудно, потому что он так глух, что не слышит ни единого слова, и его супруга должна была переводить всё, что я говорил по-немецки, на норвежский... В моих глазах Гамсун – олицетворение настоящего писателя, и мы должны быть счастливы, что живем в одно с ним время. Все, что он говорит, исполнено значения. Он произносит всего лишь несколько слов, но в них заключена мудрость возраста и жизнь в борьбе. С самого детства он не любил Англию... Он жил долгое время в Штатах и описывает американцев как абсолютно бескультурную нацию».
После этой знаменательной встречи Геббельс отдал приказ напечатать собрание сочинений Гамсуна тиражом в 100 тысяч экземпляров.
Писатель тоже остался очень доволен встречей. Он описывал Геббельса как интеллигентного и тонко чувствующего человека. И в этом нет ничего удивительного: и Геббельс, и его жена Магда, тоже присутствовавшая на встрече, были истинными ценителями творчества Гамсуна и хорошо разбирались в его книгах. По возвращении домой писатель решает отблагодарить Геббельса за оказанный прием – и отсылает ему свою нобелевскую медаль, а в письме указывает, что «Нобель учредил свою премию для награждения „идеалистических“ произведений, а я не знаю никого, кто был бы более идеалистичен в своих речах и статьях о будущем Европы и человечества, чем Вы».
Практически сразу же по возвращении домой в Норвегию Гамсун вновь получает приглашение из Германии – в качестве почетного гостя на Конгресс прессы в Вене.
Мария Гамсун вспоминала, что «ему потребовался человек с сильным голосом и четким почерком, чтобы сопровождать его в Вену.
В письме к Сесилии он небрежно, шутливо, словно мимоходом, упоминает об этой поездке на большой журналистский конгресс, в котором он собирался принять участие и который поглощал все его мысли несколько недель.
Его словно озарило, что его поездка туда может дать возможность удалить из Норвегии Тербовена. Он был всецело поглощен этой идеей, хотя любой политик мог бы сказать ему, что это просто писательские фантазии и ничего более. Неделями он просиживал за пасьянсом, погруженный в свои размышления, бормоча и запоминая что-то, и иногда я слышала его голос за стенкой, как тогда, когда он сочинял Августа в соседней комнате. И даже если он не раскрыл ни одной живой душе истинные цели поездки, все равно его тайна не осталась таковой для того, кто живет с ним под одной крышей. Каждый день он воображал, как стоит лицом к лицу с Гитлером, говорил одни и те же слова, самые правильные слова, какие он только мог подыскать. На это Гитлер отвечал ему, вероятно, так или этак, но он, Кнут Гамсун, говорил следующее...
День за днем сидел он за столом и писал, вычеркивал, переделывал, рвал. Он беспокойно вскакивал и ходил по комнате, крадучись, нервно, как он обычно кружил вокруг своей рукописи. В такие моменты он боялся за свой письменный стол, словно птица за птенцов в гнезде. И преграждал путь каждому, кто хотел войти в комнату.
Я сказала ему, что считаю поездку делом безумным. "Почему?” – спросил он, подозрительно глядя на меня. "Ну, ты о себе не заботишься... Ты можешь простудиться...”
Вот его письмо к Сесилии:
"Дорогая Сесилия, благодарю тебя за два письма, которые очень порадовали меня, за серебряную табакерку с четырьмя надписями 'Папа' и за ее содержимое – разные сорта табака, словно не из этого мира. Подумать только, там была даже пачка 'Durham'! Это мой хороший знакомый из Америки. Я стоял в те времена в лавке в городе Элрой и торговал всякой всячиной: зеленым мылом, шелковым бельем, селедкой и наперстками; тогда-то я и продавал большие и маленькие пачки 'Durham'. А теперь выходит, что я, так сказать, снова повстречал его, бросился к нему, набил им огромную трубку, и дым его окутывает меня. Твой муж говорил, что 'Дарем' надо сбрызгивать? Я никогда не видел ничего подобного, но сам я торговал пачками, которые были такими же сухими, как и эта. Вот и говори после этого, что датчане разбираются в 'Дареме', – нет, только норвежцы!.. В мае я должен поехать в Вену и потом расскажу вам об этом. Там будет проходить конгресс, и его устроители так хотели заполучить себе глухого норвежца около 84 лет, что выбор пал на меня. Я был рад, потому что люблю конгрессы. Во всяком случае, я обещал приехать, но разве я знаю, смогу ли я...”
Он полетел на самолете в Вену с переводчиком и большим числом сопровождающих. Так как я была против этой поездки, считая, что у него нет сил на нее, – тем более что я знала ее истинную цель, – он не стал просить меня поехать с ним и переводить ему, как обычно. И ему конечно же был оказан пышный прием, организованный министерством пропаганды, с именами и титулами, которые так и не влетели в его левое, глухое, ухо, чтобы затем вылететь из правого.
А затем он был удостоен столь долгожданной аудиенции у Гитлера. И все обстояло хуже, чем с глухим беднягой из сказки: «Я ему про Ерему, а он мне про Фому». Только здесь не было места для улыбки.