Гангутцы
Шрифт:
Да, может быть, и провокация. Но что-то не похоже. На Гангуте настолько ощущали опасность войны, что сами себя держали в готовности к бою, не дожидаясь приказа. Командиры батальонов на переднем крае загодя раздали стрелкам боекомплекты. Это было формальным нарушением, но командиры знали выдержку своих людей и верили в них. Продолжали, как и всюду, давать отпуска на Большую землю; расписание жизни — как бы мирное, только комендантский час ранний, как и положено в зарубежной базе. Приходили и уходили рейсовые теплоходы. Но в каждом гангутце жила тревога, накал ожидания грозы.
Часть II
Гангут в огне
Глава первая
Грозный день
Приход пассажирского корабля с Большой земли — событие в дальней военной гавани.
— Письма везете? — кричат с прибрежных скал.
— Везем! — отвечают с корабля.
— Всем?
— Кому нет — буфетчица Маша напишет!..
В теплое июньское утро турбоэлектроход линии Ленинград — Таллин — Гангут, как обычно, ошвартовался у главного причала ханковской гавани. День шла разгрузка. Грузы большей частью военные, кран перебрасывал длинные ящики из трюмов в армейские грузовики — в порту догадывались: новые винтовки получает бригада. К вечеру турбоэлектроход должен был уйти. Его заполнили пассажиры.
Была суббота, 21 июня. Как гигантскую музыкальную коробку, корабль наполняли звуки радиол, стон лебедок и кранов, вздохи работающих машин. Палубные прожекторы бросали резкий свет в трюмы. Длиннорукие краны извлекали оттуда ящики с надписью: «Огнеопасно».
Ярко освещенный ресторан первого класса превратился в гарнизонный клуб. У каждого столика своего рода землячество: тульские, ленинградские, волжские, провожающие и отъезжающие.
За одним из столиков в окружении друзей сидел Репнин. Он уезжал в отпуск в Москву с тайной надеждой похлопотать об учебе. Одно время он уже забросил мысль об этом. Ему казалось, что армейская жизнь все больше отдаляет его от исторических наук, увлекших в юности. Но вот политотдел поручил ему прочитать лекцию в Доме партийной пропаганды о героических традициях Гангута, и Репнин, разворошив свои обширные записи, потонул в хаосе фактов и дат. Он понял, чего ему до сих пор не хватало: цели, ведущей идеи, темы. «Для чего я все это коплю? Для архива или для современников?» Он впервые по-настоящему понял часто произносимое слово «традиция». Традиция — это вековой опыт народа, то лучшее, что одно поколение передает другому. С традицией не родятся; на традициях героического прошлого, культуры, революции, гражданской войны, пятилеток он, историк, должен помочь воспитывать нового человека. Вот его цель! Работа над лекцией вернула Репнина к исторической науке. Он думал теперь не об университете, — его однокурсники, вероятно, уже закончили учебу. Репнин мечтал о Военной академии.
Думичев — он был среди провожающих — уговаривал Репнина:
— Доедете до Москвы, купите, товарищ лейтенант, билет на пароход. По каналу Москва — Волга до Иваньковской плотины. А там налево, на город Калинин. Всего-навсего часа три ходу. Увидите: море волнуется. Там, под водой, и есть моя родина. Поклонитесь от меня, товарищ лейтенант, сделайте одолжение. Думичев, мол, Сергей, образца тысяча девятьсот семнадцатого года, холостой, бывший настройщик гармоний артели «Красный аккорд», шлет родному городу привет. Четыре года там не был. Представьте, не знаю, как теперь и дом найду.
— Прямо град Китеж на дне морском.
— Так и есть — Китеж. Вы про Корчеву слыхали?
— Что за Корчева такая?
— Ну как же, товарищ лейтенант, вы не знаете! Это даже в истории существует. Будто Екатерина Вторая гуляла в наших краях по берегу, зацепилась платьем за пенек, разгневалась и приказала весь лес вместе с деревьями выкорчевать. А потом увидела, что деревенька неплохая, в красивых лесах расположена, и решила: быть-де сему селу градом!.. Заштатный в общем городок. Провожали в армию — город еще существовал. А теперь — на дне моря. Дома перевезли. Мои родные сейчас где-то под Калинином. Приморские жители…
— Наш дом в Москве тоже передвигали. Четырехэтажный! — Репнин живо вспомнил себя мальчишкой-школьником, с гордостью восседающим на окне, на четвертом этаже передвигаемого дома, на виду у огромной, запрудившей улицу Горького толпы. — У нас даже телефон работал, когда дом передвигали.
Думичев рассмеялся:
— Наша хата без телефона, товарищ лейтенант. Под горой, на самом берегу стояла. Отец все подробно описал, как переезжали. Пришел инженер Волгостроя с рабочими дом разбирать, а мать — ни в какую: «Разобрать, говорит, разберете, а собирать кто будет? У меня, говорит, сын в Красной Армии, дочь младшая да старик со мной. Кому, говорит, обо мне заботиться?» Тогда инженер мигнул рабочим, а матери говорит: «Ставь самовар, накрывай на стол, чай будем пить». Пока мать на стол собирала, дом домкратами подняли, поставили на сани, зацепили двумя тракторами и повезли на новый берег. Отец писал, что даже кипяток не расплескали…
Репнин рассеянно слушал Думичева. За окнами корабельного ресторана обычной деловой жизнью жил порт. С причалов доносились трели свистков, скрип кранов, возгласы — там шла еще погрузка. А тут за бортом плескалась и шипела вода, растревоженная неуклюжим буксиром. Задумчивым взглядом Репнин проводил буксир до выхода из гавани. «Вероятно, повезли продукты на острова…»
В иные дни Репнину нравилась кипучая суета морской гавани. Он смотрел, слушал, примерял все, что видел, к прошлому, к тому памятному времени, когда он прилетел на Ханко с Расскиным и увидел порт безнадежно мертвым. Он сравнивал и думал с удовольствием: «Сильные мы люди». А сейчас Репнин смотрел на все как-то отчужденно, отсутствующе. Скалистые берега, затушеванные мглой, постепенно таяли, исчезали. Репнину казалось, что от них несет холодом, все так серо и чуждо. А ведь ночь теплая. Ночь должна быть белая и светлая, как в Ленинграде. Может быть, так темно потому, что он смотрит на берег из ярко освещенного помещения? Или это тени от скал?.. Просто ему хочется скорее попасть туда, за эти скалы, на родину. В Москве он будет послезавтра и про ханковские скалы станет рассказывать с восторгом. «Романтичные гранитные скалы!» — так писал он о Ханко отцу, товарищам, однокурсникам. А сейчас — скорее бы ушел электроход!..
За столом смеялись шуткам Думичева.
— Моя русалка здесь на хлебозаводе. Тесто месит. А у нас там какие русалки? Все девушки разъехались кто куда. Даже соседей не знаю. — Думичев заговорил серьезно, и Репнин вдруг понял: за всем его балагурством скрывается глубокая тоска по родному дому, разожженная всей окружающей обстановкой, проводами, разговорами о городах Большой земли. — Каждому человеку нужно знать свой родной дом, — тихо говорил Думичев. — У нас бойцы как начнут вспоминать: кто про Свердловск, кто про Украину. Письмо получит — и сидит расписывает. Сердце болит слушать. Не представляю даже, на какой теперь улице жить придется. Вспомнить нечего, вот что. — Думичев сердито взглянул на соседний столик. — Везет же некоторым. Вон крупнокалиберный морячок: и жена с ним, и в отпуск едет. На Ханко прилетел вместе с нами, бобылем. А уезжает целой семьей.
— Осенью, Сережа, и вы домой поедете, — внезапно под впечатлением нахлынувших чувств сказал Репнин. — Срок службы осенью кончается.
— Дотерпим, товарищ лейтенант, до осени немного осталось, — тронутый словами командира, смягчился Думичев. — А там, может быть, и в военное училище подамся.
— Дальше Ленинграда ни шагу, — доносился голос Любы Богдановой от соседнего столика. — Хватит, что я за тобой приехала на Ханко…
— Нехорошо, Люба, — обиженно басил Богданов. — Мать уже пеленочки шьет. Что же, я в Сибирь один поеду?!
Матросы, провожающие молодоженов в отпуск, поддевали Богданова:
— Хорошо или нехорошо, а ты, Саша, ошвартовался, как корабль в плавучем доке. Теперь куда Люба — туда и ты…
В «комендантский час», когда рынды на военных кораблях пробили полночь, провожающие сошли на берег. Порт стих.
В каютах и на палубах многим не спалось. Далекий дом, давно ожидаемое свидание, родные места, от которых даже годы солдатской службы не в силах отлучить, — все это порождало беспокойные мысли.
Не спал и Богданов. Он не был на родине, на глухой железнодорожной станции Голышманово между Тюменью и Омском, больше восьми лет. Отец его был железнодорожным слесарем. Он пристрастил к кочевью всю семью, таская ее за собой по станциям и полустанкам Великого Сибирского пути. В тридцатые годы Богдановы вернулись в Голышманово, а отец в числе двадцати пяти тысяч рабочих, посланных партией строить колхозы, уехал в деревню. Вдали от станции, в заснеженной деревушке Овсове, зимней ночью отца убили кулаки. В ту же зиму Богданов уехал из Голышманова на заработки. Свердловск, Челябинск, Еманжелинские копи, зерносовхоз в Троицке, казачьи станицы с именами, занесенными в уральские края из заморских походов, — Варна, Лейпциг, Париж, Берлин, — где он перепробовал профессии молотобойца, плотника, кровельщика, и, наконец, «Запорожсталь», где Богданов перед призывом работал арматурщиком. По всей стране носило его после смерти отца. Флот стал его первой долгой, постоянной службой. Богданов прослужил на подводной лодке около четырех лет кряду, узнал две морские профессии и перед демобилизацией задумал приобрести третью — для гражданской жизни. Он замышлял вернуться в Сибирь киномехаником и Любу долго убеждал, что лучше Сибири на земле места нет. А потом финская война, события, которые внесли в его жизнь множество перемен. Война изменила и планы и характер Богданова. Его считали человеком спокойным, сдержанным. А он в одном рукопашном бою яростно колотил врага кулаком, — кулачищи у него были громадные. Бои, из которых Богданов вышел цел и невредим — ранение в счет не шло, — ожесточили его. Казалось, он не додрался до конца; разозлили его, он размахнулся, разошлась рука — и конец войне. А он чувствовал, что передышка временная. После финской войны он подал на пять лет на сверхсрочную. Когда-то Богданов читал об уговоре Чкалова с будущей женой. Чкалов сказал: «У нас должен быть один уговор на всю жизнь: уговор — никогда не уговаривать, когда дело касается полетов». Слова Чкалова так понравились и запомнились Богданову, что при случае он по-своему пересказал их Любе. А случай этот настал, когда лодка, на которой он в прошлом служил, пришла к Гангуту. Богданов поспешил навестить лодку. Только он вступил на борт, как вновь почувствовал себя акустиком, торпедистом, — эти специальности он отлично знал и любил, как любил море, корабль и друзей по долголетней военной службе. Он просил политотдел вписать его в корабельный экипаж. В политотделе обещали после отпуска перевести его на лодку. Богданов рассказал об этом Любе. Люба расстроилась. «Люба, у нас должен быть один уговор», — вспомнил тогда Богданов. «Какой?» — «Никогда не уговаривать, когда дело касается моря».