Гангутцы
Шрифт:
Из Рыбачьей слободки поехали в госпиталь. Гранин прошел с начхозом по палатам, навестил раненых, роздал папиросы, припасенные для этого случая, наказал начхозу, что и кому доставить, и тут же разыскал Любу Богданову.
Когда Богданов ушел с Ханко в море, Люба почувствовала себя совсем одинокой. Она не думала, что расстанется с мужем в первый же день войны и все ее планы — быть вместе на фронте — так быстро рухнут. Лодка не возвращалась На Ханко, не вернулись и другие лодки. Они могли возвращаться из походов в Либаву. Но Либава сдана. Оставлена и Рига. Все меньше баз на том берегу. Есть еще гавани Таллина, Эзеля, Даго, но и в Таллине тяжело. Люба много, очень много работала и не уставала ждать.
Бывало, она выбежит в парк, на берег, станет на скале и до головокружения, до боли в глазах смотрит на море. Идет транспорт или катер — Люба спешит в порт; но писем ей нет, есть другим письма, только не от подводников. А она все надеется и ждет.
Однажды, еще в июле, в газете мелькнула заметка о подводной лодке, потопившей два больших фашистских корабля. Одна из фамилий моряков, названных в заметке, показалась Любе знакомой. Может быть, это лодка, на которой служил Саша?..
Люба почти не сомневалась, что именно об этой лодке шла речь. Она будто рядом видела Сашу, его крупную голову в наушниках, таких же, как у радистов, — иных она в жизни не видела, потому что в рубке акустика никогда не бывала. Люба чувствовала щекой, губами его ершистые волосы, стриженный ежиком затылок; сколько ни просила Люба не стричься наголо, отрастить волосы, такие густые и, должно быть, красивые, Саша не соглашался, не хотел изменять своей военной привычке… Люба видела его живым, сильным, родным и снова ждала. Каждую строку о подводниках она читала как его письмо к ней, как живую, ей посланную весть. В каждом раненом она видела его товарища, частицу его самого; она уже не была отдалена от него, не была одна, — она была рядом с ним, на одном и том же фронте, в одном строю, и только какие-то условные километры отделяли их друг от друга.
Когда погиб Антоненко, когда доходили до нее вести о гибели кого-либо из знакомых или у нее на руках умирал боец, она невольно с болью думала о муже и всем своим существом чувствовала его ребенка. Она гнала от себя дурные мысли и снова шла на берег, на скалу, смотрела в бурлящее между камнями море, и камни, окруженные венчиком пены, казались ей похожими на перископы, выставленные из глубин моря.
Домой она ходила редко, только чтобы поработать в огороде или пошить что-либо для ребенка.
В домике было пустынно, пустынно и на всей улице, обстреливаемой снарядами и покинутой жителями. Соседа-учителя призвали в авиацию, и он пропал без вести. Его жена, кассирша, первое время проводила дни дома; вокзал закрыли, и ей нечего было делать. В прошлом она училась и не доучилась в театральной студии. Вечерами, когда к ней приходили сослуживцы, недурно пела. Катя Белоус рассказывала Любе, что ее соседка удачно выступила в концерте на аэродроме и, вероятно, станет актрисой. Любе казалось чудовищным, что эта женщина может петь, когда судьба ее мужа неизвестна. Она ее возненавидела и была рада, когда та перебралась в Дом флота, в общежитие актерской бригады. Но вскоре она поняла, что не может ночевать в пустом домике одна. Она решила тоже переехать в госпиталь, поселиться в каморке с беленькой Шурой, молоденькой медицинской сестрой, присланной на Ханко из Таллина.
Люба часами рассказывала подруге о муже и сама удивлялась: откуда она столько о нем знает — ведь он очень мало и очень редко о себе говорил и вообще считался неразговорчивым.
Шура, никогда не видевшая ее мужа, старалась нарисовать его портрет. Он ей казался веселым, шумным, красивым, и она не верила Любе, что Саша застенчив и неуклюж. Шура ей завидовала: Любе есть кого ждать. А у нее никого на свете нет, она совсем одна, все мужчины воюют, и она так и останется никому не нужной, навсегда одной.
Люба смеялась, уверяя, что подруга не похожа на старую деву. Та брала зеркало, придирчиво разглядывала себя и утешалась: она была молодой и хорошенькой. И Любе становилось легче; ей всегда становилось легче, когда она утешала других. Так легче ждать.
Настало время бросить всякую работу и уйти в декретный отпуск. Но Люба слышать об этом не хотела. Ее уговаривали уехать на Большую землю с очередной группой раненых. Ради ребенка. Ради будущей жизни. Но она отказывалась наотрез. Ей верилось, что вот-вот Саша вернется. Здесь она ближе к Саше.
Раненые видели ее состояние. Беленькая Шура всем по секрету рассказывала о Любе и ее муже, и раненые, глядя на молодую женщину, будущую мать, думали, что вот где-то так же маются, надеются и ждут их любимые, их жены или сестры.
Отряд Гранина, о котором в эти дни говорили все на Ханко, был для Любы отрядом Саши. От Саши она впервые услышала фамилию Гранина. С именем этого человека, которого она узнала только здесь, на Ханко, во время войны, для Любы были связаны теперь уже давние дни, когда она ждала возвращения Саши с финского фронта. Возле раненых гранинцев Люба сидела дольше, чем возле других. Она регулярно посылала посылки в отряд. А сегодня отнесла в дивизион мешок молодой картошки для десантников.
Она пришла накануне на огород и увидела, что все кругом разорено. Домик, в котором она прожила с Сашей год, сгорел, на огороде глубокая воронка. Люба долго копалась в воронке и набрала целый мешок молодой, опаленной порохом картошки.
— Спасибо вам, Любушка, за картошку, — отыскав Любу в госпитале, сказал Гранин. — И всем девушкам спасибо за подарки. После первого же боя раздам. Ответы напишут. Вы не в обиде на меня, что не взял я вас в отряд?
— Конечно, в обиде, особенно Катя Белоус. Говорит: «Гранин отсталый человек. По старинке смотрит на женщин: ваше, мол, дело — пеленки и сестрами милосердия служить».
— Зато Восьмого марта и двадцатого каждого месяца ваш верх! — пошутил Гранин. — Как получка — давай отчет, как в госконтроль! А в крестные все же позовите. Геройский у вас будет сынок. Муж ваш ростом выше нашего генерала. В отряде у меня его дружок, тезка и однофамилец. Меньшим зовут, а вашего — большим…
— Позову, Борис Митрофанович. Вот, может, и Саша вернется к тому времени.
— Обязательно вернется. Смотрите, сколько он фрицев скармливает балтийской рыбке!
— Саша на них злой…
Вернулся Гранин в дивизион поздно, но длинная и узкая комната подземного командного пункта, обитая фанерой и окрашенная масляной краской под цвет неба в белую ночь, была все еще полна посетителей. Гранина ждали командиры батарей, старые друзья и корреспонденты во главе с Фоминым.
Пресс-конференция, как шутливо назвал Фомин учиненный Гранину пристрастный допрос, продолжалась всю ночь. Расспрашивали о гибели Камолова, о Щербаковском, о снайперах, об Алеше. Гранина даже удивило, насколько газетчики осведомлены о жизни отряда; всех знают по именам, знакомы со всякими происшествиями и даже с подробностями прихода в отряд рулевого Горденко, который прочно вошел в семью десантников, зачисленный как матрос-доброволец в отделение резервной роты к Щербаковскому.
Гранин рассказывал охотно и красочно, рисовал карты островов, чертил схемы операций, увлекся, просидел с корреспондентами несколько часов, а когда спохватился, что уже глубокая ночь, его стал допекать ослепляющими лампами фотограф: «Сядьте так, повернитесь этак». Мучил, пока Гранин не рассердился:
— Дробь! Приезжай на Хорсен, можешь снимать, сколько твоей душе угодно. А тут мне некогда. Утром надо возвращаться на остров.
Только Пророков, самый скромный работяга в редакции, сделал свое дело незаметно: он показал Гранину портрет, на котором особенно резко выделялись черная густая борода и огромная пехотинская каска.