Гаргантюа и Пантагрюэль
Шрифт:
Ощущение жизни, которое выражает роман, подсказано настроениями демократических масс. Прежде всего, это стихийный материализм, который (о чем мы скажем еще ниже) определяет в значительной мере и художественные приемы и который, кроме того, складывается в общую доктрину там, где рассказывается о Гастере (Желудке) и его царстве («Четвертая книга», гл. 57–62). Самая идея принадлежит Персию, но она развернута в такую великолепную картину, о которой римский сатирик и мечтать не смел. Персий говорит, что Гастер — «учитель ремесел и дарователь ума». Рабле превращает его в олицетворение основной хозяйственной необходимости, которая становится творцом всей цивилизации. Замечательная 61 глава, которую тщательно замалчивало старое литературоведение, содержит хорошо продуманный анализ возникновения культуры из первичных хозяйственных требований. Природа отдала в удел Гастеру хлеб, то есть основное питание, и он изобрел земледелие, чтобы добывать зерно. Чтобы охранять зерно и хлеб от стихийных бедствий, — опустошен и ii со стороны животных и разбоя людей, он изобрел медицину, астрономию, математику, а также военное искусство — научил людей строить замки, крепости и города и защищать их, изобрел оружие. Чтобы превращать зерно в хлеб, он изобрел мельницу, дрожжи, часы, добыл соль и огонь, научил людей перевозить зерно по суше и по воде, изобрел телеги и суда, скрестил лошадь с ослом, чтобы получить выносливого мула. Так постепенно сложилась культура. В этой картине замечательна одна особенность. Нет власть имущих и подчиненных, нет богатых и бедных. Все люди равны, и у них один господин — Гастер, общая всем изначальная необходимость.
Рабле, несомненно, ощущал связь своей идеологии с чувством жизненной правды, присущей народу, и ощущение этой связи поддерживало его в его борьбе. Его орудием было слово, и он должен был использовать его до конца. Отсюда пафос, который проявляется в борьбе Рабле и который вооружает такой силою его сатиру, его иронию, его могучий смех. Все это объединяется в его идеологии.
Каковы дальнейшие элементы этой идеологии? Рабле, конечно, гуманист. Нельзя отрицать, что среди французских гуманистов трудно было найти человека более ученого. Только самые крупные авторитеты гуманистического движения во Франции, как Бюде и Анри Этьен или их предшественники Шампье и Гаген как филологи, были людьми более учеными. Рабле не вступал с ними в соревнование. Мы не найдем у него романтически восторженного преклонения перед древней культурой. Но Рабле шире, чем самые даровитые и просвещенные представители французского гуманизма, так как Рабле не только филолог, не только гуманист, но также естествоиспытатель. В мировоззрении французского Ренессанса он занимает ту позицию, на которую стал впервые Леон Баттиста Альберти в Италии и которую принял целиком Леонардо да Винчи. Рабле соединял в себе обе струи, на которые разделился поток итальянских гуманистических идей на рубеже XV и XVI века. Он одновременно был и филологом и естествоведом, одновременно был представителем и словесности как необходимого орудия новой критики, и естествознания как такого же необходимого орудия для овладения материальным миром.
Если изучать роман Рабле с точки зрения тех естественнонаучных знаний, которые в него вложены, то среди художественных произведений средних десятилетий XVI века трудно найти хотя бы одно, которое в этом отношении могло бы с ним сравняться: такая в нем широкая эрудиция. Рабле только не был — в отличие от Леонардо — крупным математиком. Но ботаника, зоология, медицина, география — это все его подлинный удел. Те элементарные знания, которые помогли Колумбу открыть Америку, у Рабле разработаны с поразительной точностью и широтою. Детальная сверка путешествия Пантагрюэля с картою, произведенная недавно, раскрыла это вполне. География «Утопии» Томаса Мора — детский лепет по сравнению с географией «Пантагрюэля». Упор на естествознание был основным стержнем мировоззрения и пропаганды Рабле. Он понимал, что филология свое дело сделала, что его собственная доля в ней была скорее доля эпигона. А естествознание было моментом боевым, и программа Ренессанса должна была строиться, как писал Гаргантюа своему сыну, на «восстановлении всех наук», то есть в том числе и наук о природе. Эта мысль, брошенная уже в той книге, которая была написана первой в 1533 году, перекликается с восторженным гимном природе, вставленным через двадцать лет в «Четвертую книгу», гимном «Физису», который породил Красоту в Гармонию. Это в основном мысль Данте («Ад», песнь XI), которая дошла до Рабле прямо или чрез посредство какого-нибудь позднейшего гуманиста. Но она вполне отвечала всем точкам зрения самого Рабле, прежде всего его влюбленности в жизнь и его материализму. Это то, что нужно было пропагандировать в первую голову.
Для пропаганды у Рабле было несколько орудий. Прежде всего, гигантские размеры героев. Расчет прост: большое легче разглядеть и потому большое лучше дойдет. Это то, что теперь называют «крупным планом». Конечно, великанов своих Рабле получил из народной книги. Прием этот до него находил применение и в более высоких областях искусства и культуры. Рабле не поделился с нами тем впечатлением, которое произвел на него Сикстинский плафон Микеланджело. Не видеть его он не мог. А в нем действие крупным планом демонстрировалось необычайно показательно: пророки и сивиллы — ведь те же великаны, и титанизм у Буонарроти — вариант его terribilita (ужасное, грозное), то есть стремления взволновать зрителя как можно больше и тем подготовить восприятие им идеи-образа. Только у Рабле титанизм не трагический, как у Микеланджело, а гротескный. Он действует не волнением, а смехом, что тоже было в замысле.
Своего читателя, массового, демократического читателя, Рабле хотел завоевать именно смехом. Поэтому его смех особенный. Так смеяться, как он, не умел никто. Смех Рабле — не мудрая и хитрая улыбка Ариосто, не мелкое пасквильное острословие Аретино и не тонкая скептическая усмешка Монтеня. Это оглушительный, раскатистый смех во все горло, который понятен каждому и потому обладает огромной заразительностью, от которого рушится все, над чем он разражается, смех здоровый, освежающий и очищающий атмосферу. Так смеялся у Чосера Мельник, у Пульчи — Морганте. Так будет смеяться Санчо Панса. Так смеются люди из народа. И Рабле знает, чем можно вызвать такой смех у народа.
Смех Рабле, как и гротеск Рабле, — орудие его сатиры, а сатира — одна из самых ярких особенностей художественного гения реалиста Рабле.
Но реализм у него особенный. Он отличается от реализма других художников Ренессанса, близких ему по времени, именно тем, что он густо окрашен тонами сатиры.
Его реализм — критический, но критика его не спокойная, а боевая и темпераментная. Описания, полные красок; ситуации, обнаженные до конца в своей социальной и бытовой сущности; образы, иногда умышленно грубые, но сочные и резко индивидуализированные — все взято преимущественно в сатирическом ключе. И все вскрывает различные стороны подлинной жизни до самых ее глубин. Сатирическая палитра Рабле необычайно богата, но как бы он ни изображал жизнь — путем негодующего разоблачения, замысловатого гротеска или бесцеремонной насмешки, рассчитанной на гомерический хохот, — он всегда даст изображение, верное природе. И наиболее потрясающие по реализму эффекты часто достигаются у него карикатурным показом того, что прямо противоположно действительности.
Рабле знает, чем он силен, и потому широко пользуется своими изобразительными средствами. В жизни для него нет ничего, что он считал бы недостойным своего пера. Что существует в действительности, должно существовать и в искусстве. Пусть то будут самые низменные проявления слабостей человеческого организма, процессы половые и пищеварительные, нормальные и анормальные. Все это — жизнь, хотя лицемеры монахи и схоластические богословы в этом сомневаются. Плоть человеческая, несовершенная, доступная болезням и старости, покорная соблазнам, — подлинный кусок жизни. Мы не можем не признавать ее несовершенств, но мы не имеем никакого права считать ее из-за этих несовершенств «грешной». Если плоть — кусок жизни, то жизнь — кусок материального мира, Природы, Физиса, и мы должны принимать его, этот мир, во всем величии, во всей широте его материального естества и изображать его таким. Поэтому реализм Рабле окрашен яркими материалистическими тонами. В жизни для Рабле самое интересное — люди. Он с упоением лепит одну за другой свои фигуры. У него к ним разный подход: спокойный, хвалебный, негодующий, иронический, гротескный — больше иронический и гротескный. Но все они живые, и ни одна не повторяет другой. Его роман делает то же, что совершенно в другом ключе он мог найти в «Божественной комедии». Данте своих итальянцев воспевает, возвеличивает, проклинает: в его характеристиках кипит страсть. Рабле больше смеется, но смех его тоже не бесстрастен. А образы и тут и там одинаково живые. В первых двух книгах у Рабле — наставники Гаргантюа и сподвижники Пантагрюэля, в третьей — советчики Панурга, в четвертой и пятой — жители посещаемых островов; это такая галерея типов, какую редко можно найти в другом художественном произведении изображенною с таким пластическим гением. Две фигуры все-таки должны быть выделены из этой галереи как самые яркие: Панург и брат Жан.
Панург — студент, умный, циник и сквернослов, дерзкий, озорной бездельник и недоучка, типичный «богема». В нем есть кое-что от Маргутте из поэмы Пульта, и от Чингара из поэмы Фоленго, и есть от Вийона, память которого Рабле нежно чтил. В его голове хаотически навалены всевозможные знания, как в его двадцати шести карманах навалена груда самого разнообразного хлама. Но и его знания, подчас солидные, и арсенал его карманов имеют одно назначение. Это наступательное оружие против ближнего, для осуществления одного из шестидесяти трех способов добывания средств к жизни, из которых «самым честным и самым обычным» было воровство. Настоящей, крепкой устойчивости в его натуре нет. Он может в критическую минуту пасть духом и превратиться в жалкого труса, который только и способен испускать панические нечленораздельные звуки. В момент встречи с Пантагрюэлем Панург был типичным деклассированным человеком с соответствующим, прочно сложившимся характером, с которым он не может разделаться и тогда, когда близость к Пантагрюэлю окунула его в изобилие. Его деклассированное состояние воспитало в нем моральный нигилизм, полное пренебрежение к этическим принципам, хищный эгоизм. Таких авантюристов много бродило по свету в эпоху первоначального накопления. Но он в то же время не лишен какого-то большого обаяния. В нем столько нескладного бурсацкого изящества и бесшабашной удали, он так забавен, что мужчины прощают ему многое, а женщины млеют. И сам он обожает женщин, ибо природа наделила его вулканическим темпераментом. Ему не приходилось жаловаться на холодность женщин. Но беда той, которая отвергнет его домогательства. Он устроит с ней самую последнюю гадость — вроде каверзы с собаками, жертвою которой стала одна парижская дама. Есть в Панурге и еще другое, — быть может, самое важное. Он смутно, но взволнованно и с энтузиазмом предчувствует какое-то лучшее будущее, в котором люди деклассированные, как он, найдут себе лучшее место под солнцем, будут в состоянии трудиться и развивать свои способности. Панург — плебей, сын ренессансного города.
Брат Жан — тоже плебей, но плебей деревенский. Рабле сделал его монахом, но это только гротескный прием. Брата Жана он никогда не валит в одну кучу с другими монахами, которым в романе неизменно зло достается. Он — любимец автора. В одном только отношении он похож на прочих монахов: своими нечистоплотными привычками. Грязь его не смущает, и иногда за обедом на кончике его длинного носа неаппетитно повисает капля. Но какой это чудесный человек! Смелый, энергичный, находчивый, никогда не теряющийся ни в каких опасностях и в то же время гуманный в лучшем смысле слова. Силою и ловкостью, которыми одарила его природа, он никогда не пользуется во вред ближнему. В этом он нимало не похож на Панурга, над которым постоянно издевается за его неустойчивость, трусость и другие слабости. И так как брат Жан — тип цельный, приемлющий мир радостно и полнокровно, ему ничто человеческое не чуждо. Он любит удовольствия, любит, знает и ценит женщин. Когда Панург колеблется, желая жениться и опасаясь рогов, самые практические советы дает ему брат Жан, рассказывающий ему мудрую новеллу о кольце Ганса Карвеля. Поэтому эротизм брата Жана свободен от густого налета непристойности, свойственного эротизму Панурга. Психика брата Жана такая же крепкая и здоровая, как и его физическое существо. Он хочет, чтобы жизнь была открыта всеми своими светлыми сторонами не только ему — опять не так, как Панург, который о других не заботится, — а всем. Он полон любви к людям и хочет сделать жизнь лучше для всего рода человеческого. Идея Телемского аббатства зарождается в голове этого крестьянского отпрыска, лишенного настоящего образования, но инстинктивно ощущающего и приемлющего высокие идеалы гуманизма. Брат Жан — олицетворение народа. Этот образ, созданный Рабле, еще раз доказывает, что социальная настроенность великого писателя была ярче и радикальнее, чем интересы буржуазии. Она была вполне демократична.
Общий друг Панурга и брата Жана — Пантагрюэль, образ которого в конце концов как бы поглощает образ Гаргантюа и который вбирает в себя все то, что для Рабле должно было характеризовать идеального государя и, быть может, идеального человека. С первого своего появления и до самого конца он неизменно в центре рассказа, хотя иногда и уступает передние планы другим. Уравновешенный, мудрый, ученый, гуманный, он обо всем успел подумать и обо всем составить себе мнение. Его спокойное веское слово всегда вносит умиротворение в самые горячие споры, осаживает пылкие порывы брата Жана, хитроумную диалектику Панурга и даже полные учености сентенции Эпистемона. Он — настоящий просвещенный монарх, и, конечно, отожествление его с Франциском или с Генрихом II — не больше как праздные фантазии. Рабле мог официально восхвалять Франциска и называть Генриха великим королем, для большей торжественности он даже придумал, не то всерьез, не то тоже иронически, греческое слово le roi megiste, но ничто не заставляет думать, что он хотел изобразить в лице своего чудесного великана того или другого из реальных государей своего времени. Пантагрюэль — идеальная фигура. Он настолько превосходит обоих королей своими достоинствами, насколько превосходит своим ростом обыкновенных людей. Никому из правящих особ по возбраняется тянуться за Пантагрюэлем: он для того и показан. Но едва ли у Рабле была хотя бы малая надежда, что кто-нибудь из них до него когда-либо дотянется.
Роман Рабле — крупнейший памятник французского Ренессанса. Великое произведение скромного «медонского кюре», борца за новое общество, художника и мыслителя, имеет полное право считаться национальной эпопеей французского народа. Оно создано в такой момент его истории, когда он только что закончил свое политическое объединение и в бурях и муках ковал свою культуру. Все противоречия, все «формальные недочеты» романа именно тем и объясняются, что он писался в атмосфере незавершенного культурного строительства, отражает противоречия, существовавшие в жизни и обусловленные классовой борьбой.