Гарсиа Лорка
Шрифт:
Негромкая, размеренная речь Хорхе еле долетает сюда, но какие-то его слова заставляют Федерико прислушаться. Гильен говорит занятные вещи - о кризисе современной поэзии, раздробившейся на десятки течений и школ, об утрате единых критериев, о все возрастающем разрыве между искусством для избранных и искусством для всех. Где он, тот поэт, который сумеет преодолеть этот гибельный разрыв и станет народным, не отказавшись от завоеваний своих предшественников?
Ах вот как, такой поэт уже существует?.. Ему незачем ни порывать с традицией, ни отбрасывать достижения учителей. Он носит в себе и видит перед собою чудесный народ. И он принимается петь, как поет народ его Андалусии, и он превращает в стихи весь мир своей Андалусии: горы, небо, человека и призрак. Он не копирует их - он их поет, воображает, воссоздает; короче говоря, он претворяет их в поэзию. Но в каком великолепном единстве предстают земные стихии в этом творчестве, которое, в свою очередь, вобрало в себя поэтическое мастерство всех эпох!
Андалусец - значит, это он о Хименесе. С чего только Хорхе взял, что их общий учитель не печатает своих стихотворений, предпочитая исполнять их устно? Хуану Рамону это вовсе не свойственно. Постой, постой!.. И вдруг Федерико явственно различает свою фамилию, названия своих еще не опубликованных книг. Приоткрыв дверь, он с возрастающим ужасом вслушивается в незнакомо звенящий голос друга, сопровождаемый усиливающимся ропотом публики:
– Волнующее мгновение... Прежде чем войти уверенным шагом в Историю, он появляется перед нами. Нет еще ни официальной торжественности, ни заранее предрешенного мнения. И мы с вами не пассивные свидетели посвящения, нам выпала высочайшая честь быть активными, пылкими открывателями. Пройдут года, и мы сможем сказать: "Мы провидели в Федерико Гарсиа Лорке великого поэта, каким ему предстояло стать. Мы оказались теми, кто создает, а не теми, кто хоронит". Это звучит патетично и вместе с тем так просто: Федерико Гарсиа Лорка большой поэт, как дважды два - четыре. Истории не останется ничего иного, как только сказать: "Аминь".
Молчание. Несколько жидких хлопков, неразборчивые возгласы, шум. И почти сразу же за стеной, в коридоре, - торопливые шаги и два голоса. Один голос знаком Федерико - это президент Атенея, дон Энрике, взывает растерянно:
– Ну куда же вы, сеньор Коссио? Дон Мануэль! Погодите немного!
– Простите, дон Энрике, но я пойду, - отвечает другой, старческий голос - если бы еще злой, брюзгливый, а то он только дрожит от обиды, совсем по-детски, и колющая жалость на миг вытесняет из сердца Федерико все прочие чувства.
– Как-то горько мне все это слушать. Знаю, знаю, исконная наша страсть к преувеличениям, задор молодости... И все же, когда в стране Манрике, и Гарсиласо, и Лопе - да что перечислять!
– объявляют чуть ли не гением человека, выпустившего одну книгу юношеских стихов!..
– Все мы удивлены, - соглашается президент Атенея, - сеньор Гильен пользовался до сих пор репутацией вдумчивого и строгого критика. А все-таки, дон Мануэль, задержитесь хоть ненадолго, прошу вас!.. Ну, вот и прекрасно! А я отправлюсь за нашим гением.
Чтобы избежать встречи с ним, Федерико опрометью выскакивает из комнатки, делает несколько шагов в полутьме кулис и внезапно оказывается на сцене, лицом к лицу с публикой, которая разом смолкает при его появлении. Отступать некуда. Он всей кожей чувствует множество глаз, берущих его на прицел, но именно это чувство и возвращает ему присутствие духа. Побеждая смятение, нарастает в нем знакомая страсть: объединить всех этих людей, заставить их радоваться, тосковать, мечтать вместе с собой! Шагнув к самому краю сцены, Федерико начинает читать стихи - так, как читал бы одному-единственному человеку.
Он читает стихи о канте хондо, следя за тем, как разглаживаются морщины на лицах, напряженно вслушиваясь не в аплодисменты, взрывающиеся после каждого стихотворения, а в тишину, паутинкой повисающую в зале, как только он вновь открывает рот. Читает отрывки из книги "Песни" - полную черной тоски "Песню всадника" и ту, задорную, которую посвятил Ирене Гарсиа, служанке, и горькую - "Деревце, деревцо":
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
Девушка рвала оливы
над вечереющим полем.
И обнимал ее ветер,
ветреный друг колоколен.
На андалусских лошадках
ехало четверо конных,
крылья чернели на куртках,
на голубых и зеленых.
"Едем, красавица, в Кордову!"
Девушка им ни слова.
Три матадора шагали,
станом - лоза полевая;
шелк отливал апельсином,
сталь серебром отливала.
"Едем в Севилью, красавица!"
Девушка им ни слова.
Когда опустился вечер,
лиловою мглою омытый,
юноша вынес из сада
розы и лунные мирты.
"Радость, идем в Гранаду!"
И снова в ответ ни слова.
Осталась девушка в поле
стоять оливой в тумане,
и ветер серые руки
сомкнул на девичьем стане.
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
Но лишь окончательно уверившись в своей власти над аудиторией, он решается вывести на подмостки Пресьосу-цыганочку, ветер и море:
Пергаментною луною
Пресьоса звенит беспечно
среди хрусталей и лавров
бродя по тропинке млечной.
И, бубен ее заслыша,
молчанье бежит в обрывы,
где море в недрах колышет
полуночь, полную рыбы.
Стрелки на черных утесах
застыли в сонном молчаньи
на страже у белых башен,
в которых спят англичане.
А волны, цыгане моря,
играя в зеленом мраке,
бросают к узорным гротам
сосновые ветви влаги.
Пергаментною луною
Пресьоса звенит беспечно.
И оборотнем полночным
к ней ветер спешит навстречу.
Нагой Христофор-святитель,
в венце неземных звучаний,
своей колдовской волынкой
цыганочку он встречает.
– О, дай мне скорей, Пресьоса,
откинуть подол твой белый!
Раскрой в моих древних пальцах
лазурную розу тела!
Кто это выдумал, будто кастильцы суровы и замкнуты? Поглядите-ка на них сейчас, когда они заворожены сказкой, рождающейся у них на глазах и увлекающей их в свой мир!
Пресьоса роняет бубен
И птицей летит по склонам.
Вдогонку ветер несется,
свистя мечом раскаленным.
Застыло дыханье моря,
забились бледные ветви,
запели флейты ущелий,
и гонг снегов им ответил.
Пресьоса, беги, Пресьоса!
Все ближе зеленый ветер!
Пресьоса, беги, Пресьоса!
Он ловит тебя за плечи!
Сатир из звезд и туманов
в огнях сверкающей речи...
Пресьоса, полная страха,
бежит по крутым откосам
к высокой, как сосны, башне,
где дремлет английский консул.
А следом, подняв тревогу,
на крики спешат солдаты
в заломленных набок шляпах,
в широких плащах крылатых.
Несет молока ей консул,
холодной воды в бокале,
подносит ей рюмку водки
Пресьоса не пьет ни капли.
Она говорит, рыдая,
про все, что случилось ночью...
А ветер хрипит на кровле
и рвет черепицу в клочья.
...Поздно ночью, когда банкет в честь Гарсиа Лорки и его друзей подходит к концу, когда речи и тосты, произнесенные вальядолидцами, далеко оставили за собой все сказанное Хорхе Гильеном, Федерико тихонько просит Гильермо узнать, нет ли среди присутствующих сеньора Мануэля Коссио.