Гарсиа Лорка
Шрифт:
Собравшиеся довольны. Отрадные вести! Теперь, глядишь, и цензуру отменят. Только старый бунтарь Леон Фелипе настроен скептически: пока существует монархия, свободы ждать нечего. Уважаемые друзья запамятовали, должно быть, что за фрукт этот Беренгер - солдафон, как и Мигелито, да к тому же один из главных виновников аннуальской авантюры!
Ему возражают. Что ни говорите, а новое правительство принесло-таки присягу конституции, упраздненной Примо де Риверой, - значит, с режимом диктатуры покончено! Завязывается спор, и через несколько минут все уже кричат, перебивая друг друга и досадливо морщась всякий раз, как из угла, где сидит Федерико, раздаются звуки рояля.
Музыка, однако, не унимается, она врывается в спор все настойчивей. Облокотилась на рояль Аргентинита, стал прислушиваться дон Игнасио, а там и Леон Фелипе, оставив без возражения очередной довод сторонников умеренного прогресса, оборачивается к Федерико и спрашивает вдогонку отзвучавшей мелодии:
– Что это?
– Колыбельная песня, - усмехается Федерико, - ее поют цыганки в Севилье.
– Едва прикасаясь к клавишам, он хрипловатым голосом напевает на тот же самый, бесконечно печальный мотив:
У этого лягушонка
совсем нет мамы:
он был рожден цыганкой
и брошен в яму.
Да, у него нет мамы;
нет, у него нет мамы;
совсем нет мамы;
он брошен в яму.
– Какая страшная колыбельная!
– вздрагивает Аргентинита.
– Такою не убаюкаешь ребенка, а наоборот - растревожишь...
Федерико кивает: вот именно. Этим-то испанские колыбельные и отличаются от всех других. Взять, например, французскую - он наигрывает или немецкую. Напевы нежные, монотонные, единственная их цель - усыпить ребенка. Русская песня полна смутной тоски, но тоска эта еще не ранит ребенка, как не ранит его пасмурный день за окном. Иное дело - испанская песня с ее беспощадной ясностью, с ее патетической простотой. Она подобна природе, среди которой рождается, - те же резкие очертания, тот же суровый драматизм. В Испании колыбельная - первое, что знакомит ребенка с жестокостью жизни.
Но есть ведь в Испании и веселые, задорные, шуточные песни. Почему же так горестны именно те, что поются над колыбелью? Наверное, потому, говорит Федерико, что сложены они бедными женщинами, для которых дети не только радость, но и обуза, а порою и тяжкий крест. Вот и смешивается в колыбельных любовь со скорбью, которую матери не умеют, да и не желают скрывать. А потом, становясь кормилицами и нянями в богатых домах, они приносят туда свои песни. Так получается, что в семьях, не знающих бедности, испанцы с младенчества приобщаются к печали родной земли.
Уже давно все столпились вокруг рояля. Федерико поет, рассказывает и снова поет. Откуда знает он все эти колыбельные? Вот ночная, а эта поется днем. А вот так поют в Саламанке: мать уговаривает ребенка заснуть на часок, развязать ей руки - нужно белье постирать да приготовить обед. Эта кадисская: опасность близка, спрячемся поскорее, сыночек! А эта из Бургоса, и поет ее несчастная мать над ребенком, которому лучше бы не родиться никогда он не узнает отца. Или вот еще астурийская, нестерпимо горькая, женщина баюкает сына в ожидании пьяного мужа, который будет вымещать на ней побоями свои неудачи...
Аргентинита радуется: Америка пошла Федерико на пользу, он снова такой, каким привыкли видеть его друзья. Мальчишеского в нем теперь, пожалуй, чуть меньше, от крыльев носа вкось сбегают две складки, но и это ему к лицу. Забывшись, она смотрит на него так, что в другое время это вряд ли понравилось бы дону Игнасио, путешествующему вместе с нею. Однако сейчас дон Игнасио сам глядит на Федерико влюбленно. У прославленного матадора вообще-то нелегко на сердце: литературная карьера не удалась, быть импресарио Аргентиниты не по нему; придется, видимо, возвращаться на арену... Но сейчас все это неважно, только бы длилось колдовство, только бы звучал хрипловатый голос.
А Леону Фелипе, еще не остывшему от спора, чудится, будто сама Испания, трагическая и бессмертная Испания-мать, о которой забыли его почтенные оппоненты, вошла с этими песнями в нью-йоркскую гостиную, склонилась над колыбелью, где лежит ее будущее... Каким-то оно окажется?
Федерико меж тем затягивает еще одну колыбельную, никем из присутствующих не слыханную. Два голоса в его голосе, две женщины поют эту песню попеременно - мать и бабка, одержимые общей, мучительной, скрываемой друг от друга тревогой. Но предчувствие горя помимо их воли переливается из голоса в голос.
Начинает бабка, укачивая ребенка:
Баю, милый, баю,
песню начинаю
о коне высоком,
что воды не хочет.
Черной, черной, черной
меж ветвей склоненных
та вода казалась.
Кто нам скажет, мальчик,
что в воде той было?
Тихо вступает мать:
Усни, мой цветочек!
Конь воды не хочет.
Старуха подхватывает:
Усни, лепесточек!
Конь взял и заплакал.
Все избиты ноги,
лед застыл на гриве,
а в глазах сверкает
серебро кинжала.
На коне высоком
беглецы спасались,
кровь свою мешая
с быстрою волною.
Мать:
Усни, мой цветочек!
Конь воды не хочет.
Бабка:
Усни, лепесточек!
Конь взял и заплакал.
И снова мать:
К берегу сырому
он не потянулся
вспененною мордой;
жалобно заржал он,
поглядев на горы
суровые горы.
Ах, мой конь высокий,
ты воды не хочешь!
Скорбь горы под снегом,
кровь зари на небе...
В голосе старухи отчаяние:
Не входи, помедли,
заслони окошко
сонной этой ветвью,
сном, упавшим в ветви.
Но мать покорна:
Мальчик засыпает.
И бабка покоряется:
Мальчик затихает...
Баю, милый, баю,
песню начинаю..
Мать:
О коне высоком,
что воды не хочет.
И снова бабка:
Не входи, не надо!
За долиной серой,
за горою скорбной
ждет тебя подруга.
Мать глядит на ребенка:
Мальчик засыпает.
Бабка соглашается:
Мальчик отдыхает.
Мать - еле слышно:
Усни, мой цветочек!
Конь воды не хочет.
И еще тише - старуха:
Усни, лепесточек!
Конь взял и заплакал.
Несколько секунд все молчат. Наконец всезнающий Дамасо Алонсо спрашивает растерянно:
– Откуда ты взял эту песню?
И Федерико смеется:
– Сам сочинил!