Гайдар
Шрифт:
Самым трудным было писать о себе в третьем лице, словно о постороннем. С одной стороны, это давало внутреннюю свободу. События в памяти понеслись стремительно и ярко. Среди них такие, о которых в «Записках», может, никогда бы и не написал: «Красные наступают, весна, начало любви к Стасе…»
Любовь к Стасе кончилась драматически. В решительную минуту схватки курсантов с бандой обнаружилось, что Стася на стороне банды. «Вы сволочь, Стася. Вы сволочь, Стася… Идите, и я не знаю, почему я не стреляю в вас».
План книги расширялся: «Тревожные вести… Оборвана телеграмма… Эшелон бунтует… Курсанты спешат на помощь… Крушение… И я прыгаю в темноту, а кругом горит зарево…»
Казалось, все уже решил, а написать вместо «я» - «он» еще не мог, пока не придумал себе новое имя - Сергей с звонким «р» посередине и не переставил две буквы своей фамилии.
Сергей Горинов походил и чем-то уже не походил на него: был решительней, отважней и удачливей, нежели он, без тех печальных нелепостей, которые происходили с ним.
Трудно было привыкнуть к своему двойнику. Позже привык. И что Сергею были чужды его сомнения и страхи, нравилось. Он даже этим гордился.
Жизнеописание Горинова начиналось издалека, с Арзамаса: проказы на уроках закона божьего, Февральская революция, которая «бурно кинула его сначала в ряды кружковой молодежи», а потом в явно большевистскую среду. «С тех пор его можно было видеть около крепкого местного большевистского ядра и в минуты торжества буржуазной реакции в июльские дни, и после Октября… все тревожные минуты существования рабочей власти. В свободные минуты он читал книги и брошюры и чувствовал себя в своей стихии…»
Чтоб не писать, как едва не уехал на фронт с кудрявым Пашкой и как плакала после этого мама, уверенно вывел: «Сергею исполнилось пятнадцать («пятнадцать» зачеркнул, поставил «шестнадцать»). Высокий, крепкий, с белокурыми волосами и прямым голубым взглядом, он производил впечатление по крайней мере девятнадцатилетнего… Теперь перед ним… стоял вопрос, на что держать… курс и что делать. Училище было закрыто, да при всем желании сидеть за учебником он не смог бы, потому что его молодая горячая натура властно требовала живой и кипучей работы».
Тут Сергей получал письмо от своего друга Николая Егорова, курсанта командных курсов: «Мой горячий совет тебе: бери немедленно документы… и валяй тоже вместе с нами. Будем работать и учиться вдвоем». И вот Сергей уже курсант, председатель курсовой комячейки, командир курсантского отряда.
…То были самые первые страницы его прозы.
Когда приехал к маме в Алупку, у него уже было написано больше трети. И мама, которая прочла за свою жизнь немало книг, в него поверила. Ионе каждым днем писал все смелее и свободнее.
И когда роман по первому разу был близок к завершению, начал исподволь готовить маму к своему отъезду.
Куда поедет, решил давно: в Ленинград, к бывшему учителю словесности Николаю Николаевичу Соколову. которого до сих пор ласково звал про себя Галкой. Николай Николаевич преподавал теперь в Военной академии.
Но, уезжая в Ленинград, дал слово себе и маме, что вернется хоть ненадолго, как только что-либо прояснится. И часто представлял, как после первого (большого!) литературного успеха приезжает к маме снова. А мама чувствует себя уже несравненно лучше. Он рассказывает ей об издательстве, о Галке, о Ленинграде, и они потихоньку спускаются Воронцовским парком к морю. Волна тихо подкатывает к самым их ногам, но мама уже не боится, она почти совсем здорова.
…Он представлял эту картину много раз, живя в маленькой своей комнате недалеко от Невского и еще не зная, что мама, призывая в последние минуты отца и его, умерла, а ему не могли даже сообщить, потому что он обещал сразу, как только будут хорошие новости, написать. А хороших новостей не было[6]…
СПОР С ОТЦОМ
По дороге в Ленинград заехал в Арзамас. Отец жил теперь на новой квартире, которую дал исполком.
Однажды собрались друзья. Отец пораньше пришел с работы. И он устроил чтение рукописи. От волнения стучали зубы. С трудом разжимался рот. Это было первое его публичное чтение. Но в комнате, когда выложил на стол свои тетрадки (целая стопа!), сделалось так тихо, что скоро успокоился.
Роман произвел впечатление, но ему показалось, что и Нину Бабайкину, и Колю Кондратьева, и Митю Похвалинского больше всего поразило, что все описанное произошло с ним самим и что вот Аркашка, с которым в детстве вместе дурачились и обливались водой, вроде как писатель.
Сдержаннее всех был отец, но и он, поглаживая длинные казацкие усы, не смог скрыть, что дрожат руки. Отец хвалил, хотя подметил и недостатки. Главная же мысль заключалась в том (и отец вернулся к ней, когда гости ушли), что роман интересен. И если продолжать писать, то способности его, несомненно, разовьются, однако, считал отец, сейчас, когда миллионы безработных и жизнь в стране только налаживается, строить свои надежды на сомнительном успехе рукописи, где все живо, горячо и неумело, пожалуй, не стоит. Лучше остаться в Арзамасе, поступить на небольшую должность (как бывшему комполка, ему, конечно, пойдут навстречу). Если рукопись опубликуют, о н сможет должность оставить. Если ж нет, у него есть тыл.
Отец еще говорил о необходимости образования и душевной зрелости.
Опустив голову, соглашался: «Да, в романе много неумелого… Да, мне уже здесь предлагали работу… Нет, я отказался… Я буду только писать…»
В тот же вечер они с отцом резко поспорили. Они оба были правы, но каждый своей правотой: правотой юности и правотой зрелости, правотой дерзости и правотой житейской мудрости…
Отец был уже немолод. Это особенно бросалось в глаза теперь. Это заметно было и по военным письмам отца. «Ты, конечно, мечтаешь все уйти с военной службы, - отвечал он из Моршанска в двадцать первом году, - завести огород, корову, садик, пасеку…»
И когда в двадцать третьем отец демобилизовался, приехал в Арзамас и здесь возглавил ЕПО - Единое потребительское общество, - он писал из Красноярска: «…меня нисколько не удивило, что ты выступаешь в роли «краскупа» (то есть красного купца). А все-таки чудно, право, чем черт не шутит: был ты и учителем, и чиновником, и солдатом, и офицером, и командиром, и комиссаром, а теперь на тебе, новый номер - краскуп…»
А ему в двадцать лет было страшно сесть за канцелярский стол (писать, считать - больше ничего в мирной жизни не умел), хотя газеты и разъясняли, что время лихих кавалерийских атак прошло. Нужно учиться хозяйствовать и даже торговать.