ЖАНРЫ

Газета День Литературы # 171 (2010 11)

День Литературы Газета

Шрифт:

Но долго задумываться над этим у опытного офицера разведки нет времени. Ему поручено выполнить задание, от которого в полном смысле зависит его дальнейшая судьба. Из Пакистана к афганским душманам по секретным караванным тропам начата переброска тогдашнего главного ноу хау американской армии – ракет "Стингер" (англ. stinger – жало). Получаемые из различных источников данные только запутывали ситуацию, толкали на ложный путь, затягивали время, вели к гибели сотен людей. Положение усугублялось ещё и тем, что за "стингерами" велась настоящая охота и иранской разведкой, заинтересованной в снабжении чрезвычайно эффективными ракетами террористических групп в Европе. И вот в Герате вдруг объявляется сводящий с душманами личные счёты человек, которому известно, где спрятаны доставленные из Пакистана ракеты, и он готов предоставить информацию кому-то из компетентных советских офицеров. Суздальцев встречается с ним, но посланная на захват группа попадает в устроенную иранцами засаду, "стингеры" исчезают, а наша сороковая армия устраивает в Герате в отместку за это кровавое месиво. Там-то и слышит Суздальцев первый зов Стеклодува.

Понятно, что герой романа, в отличие от автора, человек не религиозный, да и откуда ему – советскому офицеру, подполковнику ГРУ Генштаба, проверенному кадровиками и "особистами" до пятого колена, – им быть! Впрочем, мне в связи с этим хотелось бы отметить очевидную биографическую параллель, совершенно естественно возникающую в тексте романа и связывающую автора с его героем. Это не только общая для них первая профессия лесника, но, что гораздо важнее, исполненная особенно глубокого личного содержания тема памяти и воспоминаний, где упоминаются матери обоих, причем в религиозно-культурном контексте. Так, в одном из своих уже давних газетных интервью Проханов напоминает о надписи ("Бог есть, ты умрёшь, Россия бессмертна") на колокольне Ивана Великого, которую "видел ещё в детстве с мамой". То же и Суздальцев, единственный раз вспоминающий в романе о матери, водившей его мальчиком в Третьяковскую галерею посмотреть на икону "Спас Ярое око".

Тем не менее, у Суздальцева с самого начала уже намечен свой путь к Богу, намечен ещё до военной службы, когда он – лесной объездчик, возмечтавший стать писателем, оставивший ради этого суетную столичную повседневность, в простой избе писал первые страницы будущего романа "Стеклодув". В страшном сне не мог Суздальцев тогда себе представить, что воображаемая в романе сказочная восточная страна "мудрецов и поэтов" наяву окажется ввергнутым в пучину братоубийственной войны Афганистаном, где он с товарищами станет участником смертельных дьявольских игрищ. Но именно там, на войне, в самые драматичные мгновения, когда на кон поставлена собственная жизнь, он, проходящий по всем секретным анкетным формам как атеист, постепенно начинает ощущать, что мироздание наполнено Богом. Вначале на это смутно намекает арабская вязь обрывка надписи на обломках мечети, затем – возникший откуда-то из глубин памяти "небесный стеклодув", вскоре воплотившийся в фигуру реального гератского ремесленника "в закопчённом, прожжённом фартуке, в замусоленной повязке", в мастерской которого бесцветным пламенем сиял раскалённый тигель и плескалась вялая жидкость стекла. Стеклодув окунал "тростниковую дудку в котёл с кипящим стеклом. Озарялся, обжигался, одевался в белое пламя. Выхватывал на конце своей дудки липкую огненную каплю, стекавшую, готовую сорваться звезду. Быстро, в ловких ладонях, крутил. Дул в неё, словно играл на флейте; капля росла, розовела, обретала вязкие удлинённые формы. Становилась сосудом, бутылью, пламенеющей, охваченной жаром вазой. Стеклодув отпускал её, отрывал от тростниковой, охваченной жаром пуповины. Усталый, потный, откидывался на топчан, измученный, словно роженица (курсив наш. – В. Ш.). А новорожденное стеклянное диво остывало и гасло. В стекле появлялась зелень и синева. Лазурный хрупкий сосуд стоял на грязном столе, и в его стеклянные стенки были вморожены серебряные пузырьки. Дыханье стеклодува, уловленное навсегда, оставалось в сосуде. А у Суздальцева мелькнула счастливая благоговейная мысль – перед ним в утлом облачении афганского стеклодува явился Создатель Вселенной. Родил на его глазах ещё одно небесное тело".

Не буду специально анализировать приведённые выше строки, Думаю, общий метафизический и мистический смысл этих строк очевиден, они создают типичнейший палимпсест, аналог рукописи, которую писали когда-то в древние времена по смытому или соскоблённому пергаменту.

От гератского базарного стеклодува у героя остаётся с особыми переливами ваза, которая стоит отдельного упоминания, ибо глубокая по смыслу и развёрнутая в занимательный военно-приключенческий сюжет (как у В.Богомолова "В августе сорок четвёртого"), она есть символическая аналогия прожитой жизни. Ваза не просто память о Герате, где Суздальцев был поставлен Всевышним наблюдать очередной Апокалипсис, после чего сам чудом остался в живых. Ваза в конце романа – расширившийся благодаря могучему животворящему дыханию сосуд, в который помещается Суздальцев и весь его мир и в котором звучит музыка о его прошлой жизни. За стенами сосуда бушует бесцветная плазма: это, окружая Суздальцева бесконечной любовью, зовёт его к себе Стеклодув.

И ещё ваза – важное свидетельство некоей трансформации в художественном восприятии мира сегодняшним Прохановым. Его умирающий Суздальцев, прижимая к вазе своё ослепшее лицо, наслаждается "мусульманской синевой, в которой присутствовало божественное свечение, вызывающее в душе сладостное благоговение", совсем не выдуманная фигура. Поймал себя на мысли, что это очень похоже на то, что я сам всякий раз испытываю, глядя на голубые купола самаркандских мечетей и медресе, рядом с которыми прошло моё детство и к которым вот уже много лет я тянусь всем своим существом из кавказских предгорий, где в мусульманской эстетике доминируют почему-то другие цвета.

Вспоминая о лазури, всё время думаешь, как же всё-таки причудливо воздействие художественной детали на сознание читателя! В прохановской лазури, как и в лазури моей детской памяти, дышит животворящий Дух. Равно как дышит Он в строках Х.Бялика, современника столь ценимого Суздальцевым Николая Гумилева:

Знаю: единожды пьёт человек из кубка златого;

Дважды видение света ему не даруется в жизни.

Есть лазурь у небес несказанная, зелень у луга,

Свет у эфира, сиянье в лице у творений Господних:

Раз лишь единый мы зрим их в младенчестве, после не видим.

Всё же внезапное Бог даёт озарением верным.

Резко бросается в глаза, что у автора "Стеклодува" исчезла хорошо знакомая по прежним произведениям и резкая поляризация персонажей "второго плана". Суздальцев, оказавшись в иранском плену, вдруг обнаруживает показавшееся бы прежде абсурдным абсолютное совпадение пытающих его бородачей со своим подчинёнными – прапорщиками из ГРУ, выбивающими садистскими способами показания у пленных моджахедов. Кажется даже, что вместе со своим героем сам автор поражён вдруг открывшейся перед ним "симметрии мира, симметрии воздаяния, симметрии боли и смерти", показавшей всю бессмысленность разделения людей на "своих" и "врагов". И потому, видимо, автор предстаёт в романе не только знатоком мусульманского мира, но и совсем неожиданно в данном месте его тонким адептом, что мне, много читавшем и писавшем о его чеченских вещах, показалось после прочтения романа несколько странным. Потом согласился, поняв, что для Проханова гораздо важнее объединяющая вера в божественное происхождение мира и человека, нежели конфессиональные противоречия и этнические распри, столь выпукло изображённые в том же "Чеченском блюзе".

Даже вскользь не упоминая ни на одной странице романа о христианстве (тем более так "в лоб", как, к примеру, это имело место быть всё в том же "Чеченском блюзе"), не противопоставляя его исламу, автор изображает на удивление цельную личность возвращающегося к вере человека. В этом возвращении вообще совсем смутно проглядывается христианская онтологическая аксиология; хотя впору, скорее, говорить о влиянии прямо противоположного фактора – мученической смерти личных врагов, двух моджахедов, братьев-пуштунов Гафара и Дарвеша, фанатичная вера которых делает их бесстрашными перед лицом смерти, помогая выдержать жестокие истязания палачей из ГРУ.

То есть, здесь вряд ли стоит говорить о феномене возвращения к православности как результате развития русской духовности и обретения цивилизационной самоидентификации в определённый, кризисный для русского героя романа момент. Не продолжает ли тем самым Александр Андреевич старый диалогический конфликт писателей-классиков с христианством, гораздо в большей мере определявший национальное своеобразие русской литературы XIX века, чем их согласие с христианством? Хотя Суздальцева никак не отнесёшь к рождественскому, эвдемонически-возрожденческому типу личности; он, без сомнения, противопоставленный ей в русской классике спасительно-возвращенческий тип, который в высшей форме его проявления становится пасхальным, или воскресительным, поскольку чаемый итог возвращения – воскресение человеческой души.

Повторю, суть процесса возвращения, его глубинные причинно-следственные связи показаны в тексте эскизно, в очень коротком – ирреальном – сюжете, окольцовывающим основной "афганский" – реальный – сюжет романа. Он связан с внезапной слепотой уже пожилого генерала Суздальцева, с событием, наиболее выразительным во всём произведении с точки зрения художественного воплощения. Чего только стоит потрясающая, прочно западающая в память метафора, когда раскрытые глаза ослепшего героя сравниваются с двумя сургучовыми печатями на депеше, "предназначенной для могущественного получателя".

И вот что интересно. Суздальцев, хотя и был, повторим, в той, "доафганской", жизни лесничим, в отличие от прежних прохановских героев мало что взял от былого крестьянского, лесного лада. Разве что только вдруг заговорило в нём почти мистическое уважение к земле, когда всем нутром он осознал истинную правоту водителя БМП, отказавшегося мять гусеницами всходы молодой пшеницы на поле безвестного ему дехканина. Правда, был ещё случай, когда однажды, вкушая вместе с солдатами только что испечённый прямо в степи ржаной хлеб, ощутил он в душе прилив необыкновенной теплоты, тихой радости за этих ребят – каменщиков, пекарей, сапожников, скотников. Но sic! далее полное отсутствие какого-либо комментария к этой сцене, будто бы непривычная пустота повисает после неё для старого читателя Проханова, столь привыкшего к яростным гневно-патриотическим эскападам автора-правдолюбца, с особой тщательностью обрамлявшего в прежних своих текстах такого рода эпизоды. Я уже молчу о полном исчезновении всегда непременной в прошлые времена, "коронной" для писателя, романтизации государства. Ведь не герой это на самом деле, а автор, сминая всякую дистанцию между собой и персонажем, с горечью итожит: "Родина, которой служил, исчезла. Новые люди, казавшиеся ему мелкими и ничтожными, управляли страной. Морочили головы, говорили без умолку, бессмысленные и тщеславные. Он знал, что Россию, как оглушённую корову на бойню, вновь толкают в Афганистан. Уже летят над Сибирью американские "геркулесы" с военным снаряжением, уже готовят вертолёты для отправки в Кабул, специалисты под видом инженеров работают в туннелях Саланга, и быть может, снова русские батальоны пересекут границу под Кушкой и маршевыми колоннами пойдут на Кандагар и Герат. Но это будет чужая война, за чужие цели, и русские солдаты станут гибнуть без доблести и погребаться без почести. Но всё это уже его не касалось".

Поделиться с друзьями: