Газета День Литературы # 172 (2010 12)
Шрифт:
Я – из неё, из довоенных лет,
Из ломки, плавки, ковки наших судеб,
Из тех времён, где и намёка нет
На то, что зрело в либеральном зуде...
Я и сегодня верю в ту же бредь:
Чтоб не кончалась про Ивана сказка,
Чтоб он не торопился поумнеть
И в нас не умерла его закваска!
Лев АННИНСКИЙ ПО ГРАНИЦЕ СВЯТОСТИ И СМУТЫ
Ты требуешь от русских покаянья,
Но нам иные пристани нужны,
Мы ищем Белый Остров в океане,
А каются пусть сукины сыны.
Юрий КЛЮЧНИКОВ
Без сукиных сынов нам не обойтись, если мы хотим присоединиться к Юрию Ключникову в его попытке решить проблему покаяния (вины и ответственности, невинности и безответственности, зарубежного активизма и отечественного фатализма… далее по списку). Хотя лающие хором сукины сыны – самые последние дети природы в кругу интересов поэта, сохраняющего в генах боевые качества сичевых казаков, их верховую выучку и тягу за любой кордон.
"Потомок буйных запорожцев" настолько давно и привычно странствует в философском океане, уходя от старых порогов к новым островам, настолько много пристаней оставил он за кормой в поисках заветных причалов, – что лай даже и помогает ему (и нам) сориентироваться. Тем более, что к девятому десятку жизни замечательный сибиряк, "весёлый странник золотого века", "бессменный гость Великого Пути", охвативший в своих медитациях чуть не весь земшар, понемногу отодвигается у читателей и критиков в круг седобородых мудрецов, знающих ответы на коренные вопросы бытия, и прежде всего на те русские вопросы, которые называются у нас проклятыми.
Восьмидесятилетие Мастера – хороший повод, не задевая вопросов, просто поздравить его и от души пожелать дальнейшей работы. Что я и делаю. Но тема моя – проклятые вопросы и драма мыслителя, ими окружённого.
Его репутация, отшлифованная такими писавшими о нём коллегами, как Виктор Астафьев, Владимир Солоухин, Вадим Кожинов, Евгений Евтушенко, Виктор Лихоносов… а в самое последние годы – покойный Станислав Золотцев и Владимир Бондаренко, – зиждется на том неоспоримом факте, что в эпоху обязательного советского атеизма он сумел выносить в душе и явить в творчестве истинно-русское, то есть неколебимо православное мироощущение. И хранителем этого простого и непобедимого образа мыслей является по сей день. И на благо русскому духу постарался привить высшие достижения мировых духовных систем, прежде всего – восточных. И сохраняет мистическое дыхание русской святости, целостный образ Родины – в нынешней смуте. И передаёт людям это богатство, открытое им "в потайных нехоженых пространствах души", ибо не заботится о законе, а находится в потоке благодати этого состояния" .
Никак не умалая столь важную роль хранителя изначально-русского самосознания, я всё-таки склонен повнимательнее всмотреться у Юрия Ключникова в то базисное состояние души, которое лежит в истоке драмы и определяет её ход.
Этот исток – именно драма, и ход её достаточно непредсказуем, – если брать именно исток самосознания. Тот есть тот исторический момент, когда оно осознаёт себя.
Момент – когда истина разрывается между войной, обрушившейся на десятилетнего советского мальца, и той памятью довоенной поры, которая остаётся ощущением счастья.
Какого счастья?! А Гулаг? А страх репрессий? А чувство осаждённой крепости?
Да! Это потом, в позднейших прозрениях всё встанет в трагическую цепь советской истории. И следующие поколения уже не узнают никакого изначального счастья: того, какое вошло в первосознание "детей Октября", – то есть веры, что счастье в принципе возможно. Называйте его коммунизмом (на земшаре или в отдельно взятой стране), мировой революцией (или единением пролетариев всех стран). Эту веру можно потерять, но надо же иметь, что терять. В этом смысле довоенные мальчики оказались последними идеалистами советской эпохи. Им было куда возвращаться – они "возвращались в детство, как домой, к безумной, беззаботной благодати", понимая, что "беззаботность" – синоним "безумности", но не смывая этих счастливых строк из печальной повести своей жизни. Да, им пришлось узнать, чего стоят идеалы, но идеалы-то были. Русское окно прорубилось в ужас мировой войны, но – окно же, а не бездомье. Надо было совместить заоконный ужас с теплом Дома, по-сибирски прочного и тёплого.
Вот тут-то душа и должна выдержать испытание на слом.
Не на слом строки. Тысячи своих строк Ключников выдержал в рамках державинско-пушкинской гармонии, не польстившись ни на какие авангардистские уловки.
Выдержать надо то, что разрывает и ломает строку изнутри. Ежемгновенно и бесконечно. Законно и благодатно. Природно и непоправимо. Смертельно и освобождающе.
Куда судьба направит, в рай ли, в ад ли?
Разгадывать не стану Божий план.
Бывало, кто-то собирался в Адлер,
А приплывал с конвоем в Магадан.
Этот петлёй обернувшийся маршрут действует отнюдь не только как невесёлая шутка. Действует то, что эти пункты стянуты воедино. Что каждая строка начинена взрывной смесью.
Понятно, что рай и ад – излюбленные клеммы чёрного и белого, живого и мёртвого, хрупкого и твёрдого, лживого и истинного – это в любой молекуле мироздания и это – в любой поэтической ячейке ключниковского миростроя.
Рай и ад – только в сцепе; иногда они меняются ролями: рай оказывается невыносим, ад – спасителен, а главное: эти состояния уживаются в одном и том же сердце.
"И вновь вздыхает русский ангел под ношей дьявольской своей".
И надсаживается душа, и изнемогает строка от проклятого вопроса: как совместить одно с другим?
За пряслом ждёт безгрешный ад,
что раем наречён от скуки.
Ты из него сбежишь назад
к жестокой жизненной науке.
Тогда вопрос: а жестокая жизненная наука – предполагала ли такую судьбу? Реальная судьба – обещала ли такую ношу?
Да! Предполагала. Обещала. И определила – навсегда. Та самая судьба спасённого от пекла войны подростка, которую он разделил со своим поколением.
В общей форме: "адский штемпель" войны впечатывается в детские души; "не понять", какая сила "через кошмар военный пронесла"; "я удивляюсь, как я уцелел".