Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Газета День Литературы # 92 (2004 4)
Шрифт:

В этой тяжбе старого и нового отчетливый голос получает, однако, у Светлова не немец Карл, а еврейский ребе, который до революции в хедере учил мальчика Талмуду, а теперь "спекулирует на базаре прелым табаком" . Однако он не вызывает ни отвращения, ни ненависти, "мой маленький ребе", он вызывает — жалость. "Старое сердце еврейской тоскою больно". И однако: "Если победе путь через ад, явится в хедер гостем снаряд" — с одобрения того самого мальчика, которого старый ребе учил "не говорить слишком громко".

Он и не говорит громко. Он говорит тихо: "Мой задумчивый, мой светлый Комсомол".

Достаточно вспомнить, с каким громоподобным неистовством отрывает себя от еврейского быта Багрицкий, чуть не оскорбительными определениями этот быт сопровождая (так что мать вынуждена вмешаться),— и можно оценить тонкость светловской мелодии.

Всем своим сверстникам, великим поэтам Октябрьского поколения, он проигрывает в мощи. И у всех выигрывает — в тонкости, в каком-то неуловимом обертоне. Посреди лихой и веселой эпохи его "узкое и скорбное лицо" обращено к чему-то, что выше и Руси, и еврейства, и даже советской текучки, где "получают копейку за вздох и рубль за строку оптимизма" .

"Вздох" Светлову дороже всего. Даже если не очень ясно, кому (или чему) послан вздох. Но уж точно не тому, что наличествует в реальности.

В реальности изначально выделяются в лирике Светлова два действующих героя. Один — Ванька, "больной, изнуренный венерик", вор-щипач, арестант, пьяница; другой — Васька, бандит, анархист, антихрист.

Кто противостоит этому двуликому образу расейской расхристанности? Не смейтесь: Джон.

"Трубы, солнцем сожженные хрипло дымят в закат. Думаешь: легко Джону — у станка?"

Наверное, в екатеринославских цехах имелся и такой пролетарий, и списан он с натуры (как с натуры списан Ванька-Васька, гулявший по округе). Но ничего британского, американского и вообще западного в этом пролетарии нет. А есть — нечто планетарное: в финале "Джон и Васька вдвоем идут", неся "пятигранную звезду Коминтерна Молодежи" . Так что поэтически важно не то, что — Джон, а что — нездешний. Не от мира сего, — если понимать мир сей не в религиозном, а в единственно важном для Светлова нравственном плане: непримиримое и несовместимое в этом мире — примиряется и совмещается где-то в запредельности.

И там — "тот, кто бил и громил меня", называет меня "своим близнецом". И не тихой смуглой "девушке моего наречья" (то есть еврейке) отдает герой руку и сердце, а светлоглазой полячке, прадед которой выдирал пейсы у деда этого героя. Можно сказать, что перед нами запредельное торжество интернационализма, отказывающегося слушать голос крови. А можно и так:

Оттого ли, что жизнь моя отдана

Дням беспамятства и борьбы,

Мне, не имевшему родины,

Родину легче забыть.

Забыть малую родину ради той любви к человечеству, которой мечено все поколение — первое собственно-советское поколение "счастливцев".

У Светлова эта вера приобретает карнавальный оттенок, но чудо состоит в том, что именно этот оттенок, этот делающий музыку обертон попадает в резонанс мировому карнавалу, где "кровь меняется каждый век" , православный колокол плачет медными слезами рядом с обреченной синагогой, и алжирские "рифы", которые "взяли Уэндсмун", оказываются важнее всего на свете .

Можно написать простое и трогательное четверостишие:

Наши девушки, ремешком

Подпоясывая шинели,

С песней падали под ножом,

На высоких кострах горели.

И это четверостишие обретает мировой отсвет, когда попадает в мировой контекст, когда наши девушки предстают вариацией Жанны д'Арк, перекликаясь с "веселым ножом гильотины", ищущим "шею Антуанетты". Веселое дело! На миру и смерть красна…

Мир съезжает с орбит. Маршруты взлетают и падают. Московский поэт идет по Тверской улице и во дворе видит вывеску: "Ресторан Гренада".

Этого достаточно!

Испанский трактир на Тверском тракте! Испанская волость в считанных шагах от Кремля! Это не столько удивляет, сколько разжигает воображение. "Был бы механизм, а кнопка всегда найдется". Гренада, серенада... Серенада у кинотеатра "Арс"... в московском трамвае... перед дверью московской коммуналки...

Перед дверью ключевая строчка уже готова: "Гренада, Гренада, Гренада моя!.. "

Строчка, таящая в себе бешеную мелодию, хочет "разбежаться" на целую балладу. Она требует сюжета. Кто здесь может петь испанскую серенаду? Испанец? Примитивно. Петь должен свой. Свой — в воображении Светлова — это какой-нибудь екатеринославский хлопец, вроде того тихого, из губкомовских, который конвоировал поэта, неся с ним попеременно единственную на двоих винтовку, или вроде того разговорчивого, из махновцев, которого конвоировал сам поэт и, пожалев, отпустил на волю.

Воображение начинает выдумывать то, что было и есть на самом деле. Так получает выход то настроение, которое накоплено в авторе и его реальных собеседниках, чудесным образом перелетевших вместе с ним из степи украинской в "степь" испанскую:

Скажи мне, Украйна,

Не в этой ли ржи

Тараса Шевченко

Папаха лежит?

Откуда ж, приятель,

Песня твоя:

"Гренада, Гренада,

Гренада

моя"?

Светлов не знает, не может знать, что через десять лет на этих испанских камнях закипит такая же лютая гражданская война, какая кипела на его родине, само понятие родины будет передислоцировано в классовые окопы, и на могильном камне венгра Матэ, явившегося в Испанию защищать коммунизм, будут выбиты, а потом фашистами разбиты слова, фантастически угаданные за десять лет до событий:

Поделиться с друзьями: