Генеральная репетиция
Шрифт:
Давид зажег, наконец, лампу. Поставил ее на пол рядом со Шварцем.
Шварц (испугался). Ты что это, а?!. Ты чего?.. Ты спалить меня хочешь?
Давид. Нужен ты мне!
Шварц (его совсем развезло). Ты погоди... А ты - кто?!. Я извиняюсь, а вы - кто?!. Вы по какому праву...
Давид. Да помолчи ты, честное слово !
Шварц неожиданно, с трудом, привстал на колени и заплакал.
Шварц. Ваше благородие, не погубите!.. Не для себя... Клянусь вам, не для себя... Жена у меня от родов, а я... Не погубите, ваше благородие!..
Давид подошел к бочке у двери. Зачерпнул ковшом воды, выплеснул на Шварца. Шварц ткнулся ничком в пол, забормотал что-то невнятное. Молчание.
Давид. Ну?
Шварц (почти трезво). Додик, помоги мне раздеться.
Давид поднял Шварца, усадил в кресло. Перенес лампу на стол.
Давид. Сейчас.
Шварц. А что с лицом у тебя? Почему губа распухла?
Давид. А ты не помнишь?
Шварц. Нет... Это - я?!
Давид. Ты!
Шварц (вскрикнул). Нет !
Давид. Да!
Шварц (после паузы, горестно). Додик, милый! Ну, ударь теперь ты меня... Ну, хочешь - ударь теперь ты меня!
Давид. Папа!..
Шварц порывисто обнял Давида, зашептал.
Шварц. Ничего, Додик, ничего, мальчик! Ты не сердись на меня... Мы с тобой вдвоем... Только мы вдвоем... Больше нет у нас никого! Я ведь знаю - и что жуликом меня называют, и мучителем, и... А-а, да пусть их! Верно? Пусть! Я же целый день, как белка в колесе, верчусь на своем товарном складе вешаю гвозди и отпускаю гвозди, принимаю мыло и отпускаю мыло, и выписываю накладные, и ругаюсь с поставщиками... Но в голове у меня не мыло, не гвозди и не поставщики... Я выписываю накладные и думаю... Знаешь, о чем? (Взмахнул руками.) Большой, большой зал... Горит свет и сидят всякие красивые женщины и мужчины и смотрят на сцену... И вот объявляют - Давид Шварц - и ты выходишь и начинаешь играть... Ты играешь им мазурку Венявского, и еще, и еще, и еще... И они все хлопают и кричат - браво, Давид Шварц - и посылают тебе цветы, и просят, чтобы ты играл снова, опять и опять! И вот тогда ты вспомнишь про меня! Тогда ты непременно вспомнишь про меня! И ты скажешь этим людям - это мой папа сделал из меня то, что я есть! Мой папа из маленького города Тульчина! Он был пьяница и жулик, мой папа, но он хотел, чтобы кровь его, чтобы сын его, узнал - с чем кушают счастье?.. Сегодня они устроили ревизию... Ха, чудаки! Нате - ищите! (Загудел поезд.) А тебя я сделаю человеком! Понял? Чего бы мне это ни стоило, но я тебя заставлю быть человеком! (Гудит поезд.) Вот этого я слышать не могу - поезда, поезда... Приезжают, уезжают... Не могу этого слышать! (Гудит поезд.) Да что он, взбесился, что ли?!.
Шварц встает. В руках у него керосиновая лампа. Он стоит на середине комнаты, маленький, страшный, взъерошенный, покачиваясь и угрожающе глядя в окно.
Давид. Папа! Что ты, папа?!
Все протяжнее и надрывнее гудит поезд.
Шварц (в окно, сметным, тонким голосом). Замолчи!.. Замолчи! Немедленно замолчи!
Снова равнодушно прокричала женщина: - Сереньку-у-у!..
Гудит поезд.
Занавес
ВТОРАЯ ГЛАВА
Закончилось первое действие. В зале снова зажегся тоскливый и тусклый боковой свет.
Ответственные дамочки разом встали и твердыми шагами командора направились в туалет, сохраняя на безлицых лицах выражение этакой начальственной отрешенности. Отрешенность эта должна была, очевидно, означать - хоть мы и идем в туалет, но мы слишком ответственные работники, чтобы кто-нибудь посмел подумать, что мы идем в туалет!
Поравнявшись с Солодовниковым и встретив его вопросительный взгляд, кирпичная сказала сокрушенно и очень громко - в пустом зале голос ее прозвучал как-то особенно громко и гулко:
– Никакой драматургии... Ну, совершенно, совершенно никакой драматургии?..
Солодовников понимающе кивнул.
Моя жена, точно окаменев, сидела, вцепившись руками в подлокотники кресла.
В этом первом антракте, мы оба - заядлые курильщики - даже не вышли в фойе покурить.
Белолицый администратор, почтительно проводив ответственных дамочек до выхода и тут же вернувшись, вдруг быстро подошел ко мне, наклонился и, со вздохом, шепотом проговорил:
– Дали бы мне этот спектакль месяца на три - на четыре... Я бы им закатил таких сто аншлагов, что...
Он поцокал языком и так же быстро отошел.
А я сидел и нетерпеливо ждал начала второго действия. Я прекрасно даже и тогда - понимал все его недостатки, но с этим вторым действием у меня были какие-то свои, тайные и особые отношения.
Дело в том, что я никогда не жил и даже не бывал в Тульчине. Я его придумал, вообразил, "вычислил" - как принято теперь говорить.
Детство свое я провел в Севастополе, в Ростове, в Баку - в разных больших и малых городах, куда забрасывало неугомонное время моих неугомонных родителей.
А в Тульчине я не бывал.
Уже в середине двадцатых годов семья моя навсегда поселилась в Москве, я очень быстро стал московским мальчиком - и в Трифоновский студенческий городок, где жили многие мои иногородние друзья, ездил чуть ли не ежедневно - именно в том самом тридцать седьмом году, именно в тот самый Трифоновский студенческий городок, где и происходит второе действие.
Тут уж я ничего не воображал и не придумывал - тут я помнил.
...В тысяча девятьсот тридцать пятом году, окончив девять классов десятиклассной средней школы, которая обрыдла мне до ломоты в скулах, я нахально решил поступить в Литературный Институт.
Как ни странно, меня приняли на поэтическое отделение необыкновенно легко и даже почти без экзаменов. Сыграла свою роль, наверное, заметка Эдуарда Багрицкого в газете "Комсомольская правда", которую он написал незадолго до своей смерти и где он в чрезвычайно лестных тонах упоминал мое имя.
Но уже поступив в Литературный Институт и болтаясь по Москве в ожидании начала занятий - дело происходило летом, - я вдруг узнал, что на улице Горького (тогда она еще называлась Тверской), в доме номер двадцать два, где помещалась ранее Малая Сцена Художественного театра, открывается новая театральная школа-студия под руководством самого Константина Сергеевича Станиславского, в каковую Студию и производится набор лиц обоего пола в возрасте от семнадцати до тридцати пяти лет!
Я затрепетал и заметался!
...Передо мной, на столе, лежит пожелтевшая от времени программа и пригласительный билет на закрытое заседание Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности, посвященное столетней годовщине чтения Пушкиным "Бориса Годунова" у Веневитиновых.
Программки были отпечатаны тиражом всего в шестьдесят экземпляров. И то это было много, потому что торжественное заседание происходило не где-нибудь, а в нашей квартире - в одной из тех четырех квартир, что были выгорожены из зала Веневитиновского дома. И хотя квартира наша состояла из целых трех комнат, комнаты были очень маленькими, и как разместились в них шестьдесят человек - я до сих пор ума не приложу.
Все, однако же, каким-то непостижимым образом разместились.
В воскресенье двадцать четвертого октября (двенадцатого по старому стилю) тысяча девятьсот двадцать шестого года - состоялся этот, незабываемый для меня, вечер.
Съезд приглашенных ожидался к восьми часам, но еще с утра, еще в первой половине дня, началось волшебное преображение нашего дома.
У моих родителей довольно часто бывали гости, и я прекрасно знал, что это значит, когда в наших комнатах натирают полы, накрывают стол парадной скатертью, когда на кухне - которая помещалась в темном коридоре за занавеской - что-то шипит и жарится, и отец, священнодействуя, настаивает водку на лимонных корочках.