Гений Шекспира. «Король трагедии»
Шрифт:
Его горечь имеет своим источником слишком нежную чувствительность, чувствительность, которую до него выказал Будда, включивший в свою религию гуманное отношение к животным, и после него Шелли, ощущавший в своем пантеизме родство между душой животного и своей.
Таким образом, мы уже подготовлены к появлению Жака. Он выступает в герцогском кружке и начинает с прославления шутовской профессии. Он встретил в лесу придворного шута Оселка и в экстазе от этой встречи. Пестрый шут лежал и грелся на солнце, и когда Жак приветствовал его словами: «Здорово, шут!», тот отвечал: «Нет уж, сударь! Не называйте вы меня шутом, пока небо не послало мне счастья». Потом этот умный шут вытащил часы из кармана, изрек мудрые слова: «Десятый час!» и вслед затем прибавил:
Здесь видим мы, как двигается мир:Всего лишь час назад был час девятый,А час пройдет – одиннадцать пробьет.И так-то вот мы с каждым часом зреемИ так-то вот гнием мы каждый часИ тут конец всей сказочке.С энтузиазмом восклицает Жак:
О славный шут! О превосходный шут!Нет ничего прекрасней пестрой куртки!В минуты грустно-юмористические Шекспиру, вероятно, приходило в голову, что он сам как будто один из тех шутов, которым перед великими и сильными мира сего на сцене разрешалось говорить правду, лишь бы только они высказывали ее не прямо, а под маской фиглярства. В подобном же настроении несколькими веками позже обратился Генрих Гейне к немецкому народу с этими словами: «Я твой Кунц фон-дер-Розен, твой шут».
Поэтому Шекспир и заставляет своего Жака воскликнуть;
О, когда быМне стать шутом! В ливрее пестрой яСвое все честолюбье заключаю.И когда герцог отвечает: «И ты ее получишь», он объясняет, что это единственная вещь, которую он для себя желает; другие должны будут тогда изгнать из своей головы фантазию, будто он умен. Затем он говорит:
Свободу вы должныМне дать во всем, чтоб я, как вольный ветер,Мог дуть на все, на что я захочу.Попробуйте напялить на меняКостюм шута, позвольте мне свободноВсе говорить, и я ручаюсь вам,Что вычищу совсем желудок грязныйИспорченного мира, лишь бы онС терпением глотал мое лекарство.Здесь мы чувствуем настроение самого Шекспира. Голос этот принадлежит ему. Эти слова слишком велики для Жака, служащего здесь лишь рупором своему творцу. Или же можно сказать: в таких местах, как это, контуры его расширяются, и просвечивает Гамлет avant la lettre.
Когда герцог, в ответ на эту вспышку, отрицает за Жаком право исправлять и бичевать других, так как сам он был изрядный повеса, «чувственный, как животный инстинкт», то поэт, очевидно, себя самого защищает в реплике, которую вкладывает в уста своему молодому меланхолику:
Как, разве человек,Тщеславие бранящий, этим самымИ личности отдельные бранит?Тщеславие обширно ведь, как море,И волны так вздымает высоко,Что, наконец, не может удержатьсяИ падает. Когда я говорю,Что многие из наших горожанокНесметные сокровища несутНа недостойном теле – разве этимНа личность я указываю? ГдеТа женщина, которая мне скажет,Что именно о ней я говорил?Это положительно предвосхищает самозащиту Гольберга в лице Филемона в «Счастливом кораблекрушении»; поэт, очевидно, опровергает общий предрассудок против его профессии. И подобно тому, как он пользуется Жаком в качестве поборника свободы, которой должна требовать поэзия, точно так же он делает его защитником непризнанного актерского сословия, вкладывая ему в уста грандиозную реплику о семи человеческих возрастах, реплику, которая по ассоциации с надписью, помещенной на театре «Глобус» под Геркулесом с земным шаром в руке – Totus Mundus agit histrionem (весь мир играет комедии), открывается следующими словами:
Мир – театр,В нем женщины, мужчины, все – актеры.У каждого есть вход и выход свой,И человек один и тот же ролиРазличные играет в пьесе…Говорят, что Бен Джонсон в эпиграмме на надпись театра «Глобус» заметил, что если все только актеры, то каким же образом находятся зрители игры? Шекспиру приписывают эпиграмму с простым ответом, что все люди – и актеры, и зрители в одно и то же время. Перспектива жизни человека, открывающаяся взорам Жака, изложена изумительно метко и кратко:
Сначала он ребенок,Плюющий и ревущий на рукахУ нянюшки, затем – плаксивый школьник,С блистающим, как утро дня, лицомИ с сумочкой, ползущий неохотноУлиткою в свой пансион; затемЛюбовник он, вздыхающий, как печка,Тоскливою балладой в честь бровейВозлюбленной своей; затем он – воин,Обросший бородой, как леопард,Исполненный ругательствами, честьюРевниво дорожащий, быстро в спорВступающий, и за парами славыГотовый взлезть хоть в самое жерлоОрудия; затем – судья с почтеннымЖивотиком, в котором каплунаОтличного он спрятал, с строгим взором,С остриженной красиво бородой,Исполненный мудрейших изреченийИ аксиом новейших – роль своюИграет он. В шестом из этих действийЯвляется он нам паяцем тощим,С очками на носу и с сумкой сбоку.Штаны его, что юношей ещеСебе он сшил, отлично сохранились,Но широки безмерно для егоИссохших ног, а мужественный голос,Сменившийся ребяческим дискантом,Свист издает пронзительно-фальшивый;Последний акт, кончающий собойСтоль полную и сложную исторью,Есть новое младенчество – пораБеззубая, безглазая, без вкуса,Без памяти малейшей, без всего.Тот же Жак, составивший себе такой величественный взгляд на человеческую жизнь, в обыкновенное время, как мы уже упоминали, мизантроп вследствие нервности и брюзгливо остроумен. Ему претит учтивость, он ищет уединения, собеседнику говорит на прощание:
Благодарю вас за компанию, но сказать правду, мне точно так же было бы приятно остаться одному.
Но когда он под конец уходит в покинутую пещеру, то слишком серьезного значения это не имеет. Его меланхолия – меланхолия комического пошиба, его негодование на людей есть лишь потребность юмориста дать волю своим сатирическим фантазиям.
И затем, как мы уже указывали, в этом Жаке есть все же лишь известное зерно природы Шекспира, Шекспира в будущем, Гамлета в зародыше, но не того Шекспира, который купается теперь в солнечных лучах и живет среди непрерывных успехов, окруженный возрастающей популярностью и поддерживаемый энтузиазмом и доброжелательством лучших людей. Этого Шекспира следует искать во вставленных в пьесу песнях, в остротах шута, в томлении влюбленных, в увлекательном диалоге молодых девушек. Подобно Богу он всюду и нигде.
Когда Целия говорит: «Сядем и насмешками сгоним матушку-фортуну с ее колеса для того, чтобы вперед она раздавала свои дары поровну», то этим, словно камертоном, дается тон, в котором здесь играют, открывается шлюз для потока веселого остроумия, разукрашенного всеми радугами фантазии, который с этой минуты начнет, пенясь, подниматься и падать.
Без шута дело не обходится, ибо глупость шута – точильный камень остроумия, а остроумие шута – пробный камень характеров. Отсюда его имя Оселок.