Генри Миллер
Шрифт:
Напишет много позже и о Миллере, в уже цитировавшемся «интимном» мемуаре «Мой друг Генри Миллер: Интимная биография» нарисует весьма колоритный парижский портрет писателя: Миллеру нет еще сорока, а он уже лыс, а потому редко снимает на людях шляпу, которую носит набекрень или надвинув на лоб. Из-под роговых очков с толстыми стеклами видны веселые, зеленые, чуть раскосые — даром что немец — близорукие глаза. Это портрет внешний, а вот — «внутренний». Говорит очень много и увлеченно, часто шутит, любит ввернуть крепкое словцо, разговор предпочитает откровенный, по душам, в светских же беседах участие принимает неохотно. О чем бы ни шла речь — о Париже, собственных сочинениях, князе Мышкине или о кулинарной книге, — рассуждает со страстью и убежденностью, ни минуты не сомневаясь в своей правоте. В Америке, убеждает он Перлеса, любой художник — изгой, пария. Зато Париж — единственное место на свете, где художник может оставаться художником, не теряя чувства собственного достоинства. Любит повторять Перлесу, что каждое утро, проснувшись, радуется, что он в Париже, а не в Бруклине. Легко сходится с людьми, друзья его любят, он отзывчив, умеет слушать. И не только слушать, но и сопереживать, принимать сказанное собеседником близко к сердцу — впрочем, ненадолго. Выслушает чью-то трогательную историю, снимет очки, вытрет навернувшуюся на глаза скупую мужскую слезу и глубокомысленно изречет: «М-да…» Сам тоже с легкостью раскрывает друзьям душу, может даже поделиться с приятелем вещами, которыми делиться не принято, — во-первых, потому, что в людях разбирается неважно, а во-вторых, потому, что никем и ничем особо не дорожит — поглощен собой. Легко к людям привязывается, причем совершенно искренне, без всякой задней мысли, что, впрочем, не мешает ему поднимать даже самых близких друзей на смех, относиться ко многим сверху вниз, с долей пренебрежения — опять же потому, что слишком хорошо знает себе цену, — и это при том, что бездомен, безвестен, погряз в нищете.
Бездомному, погрязшему в нищете Миллеру оказывали благодеяния не только преуспевающие журналисты вроде Перлеса, но и продажные женщины. У одной такой «ночной бабочки» Генри вызвал не только чувство, но и сочувствие. Юная, но видавшая виды Жермен Дожар называла его grand ami [32] , случалось, отказывалась брать за «услуги» деньги и даже однажды покормила за свой счет. Отблагодарил Миллер Жермен по-писательски: сочинил про нее рассказ, в котором, изменив имя, вывел ее в положительном свете. Впрочем, в положительном ли? Про рассказ этот — «Мадемуазель Клод» — стоит сказать несколько слов.
32
Большим другом (фр.).
Рассказ, в котором Жермен Дожар «загримирована» под мадемуазель Клод, Миллеру, несомненно, удался. Можно даже сказать, что это его первая, по-настоящему состоявшаяся вещь — емкая, динамичная, психологически точная, просто и вместе с тем изящно написанная. Автор «поймал», наконец-то, на сороковом году жизни, свой стиль. В отличие от «Ангелов с подрезанными крыльями», «Молоха» или «Взбесившегося фаллоса» здесь почти совсем нет отвлеченных рассуждений — зато сколько угодно иронии, даже самоиронии, ведь «я» в прозе Миллера — это по большей части сам автор, рассказчик узнаваем, автор пишет его с себя. Иронии, причудливо сочетающейся с теплой, человеческой интонацией, которая раньше у Миллера не просматривалась.
Добрая, отзывчивая мадемуазель Клод — «больше чем шлюха», она — чем не оксюморон? — «верная шлюха». Ну какая уважающая себя шлюха, уходя, скажет: «Не думай о деньгах. Мы ведь друзья. А ты очень беден»? Больше чем клиент и сам рассказчик. Он, «душевный мужчина» (комплимент, сделанный ему мадемуазель Клод), ведет себя, точно влюбленный юноша: «С женщинами я всегда выгляжу дураком». Строит, словно забыв, с кем имеет дело, матримониальные планы (вспомним Джун и 1923 год). Воображает, что полюбит ее ребенка (если он у нее есть). Что повезет в Испанию: «Я представил себе, как она неспешно двигается по залитой солнцем улице, как лежит в гамаке с книгой в руках». И не просто с книгой; трогательная деталь: «…с книгой, которую я ей порекомендую». Как знать, может даже, с книгой, самим Миллером написанной? Готов сделать все, что она захочет, — «лишь бы ей было приятно». «Я знал, когда-нибудь у нас обязательно будет комната с балконом, комната с видом на реку, цветы на подоконнике». Чем не семейная идиллия?
Увы, читателя, настроившегося на патетичный финал в духе Диккенса или Гюго, поджидает разочарование. Что происходит с любовной лодкой и куда ведет дорога, вымощенная благими намерениями, давно и хорошо известно. Рассказчик исцелился от бурных чувств и теперь излучает «добро, мир, спокойствие». Вместо того чтобы отвезти падшую подругу в Испанию, он становится ее сутенером, поставляет ей клиентов. Вместо комнаты с балконом и видом на реку награждает ее венерической болезнью. Что ж, не судите строго: «Жизнь со шлюхой, пусть и с самой лучшей шлюхой на свете, — это вам не райские кущи!» Даже если эта шлюха — «выигрыш в лотерею».
Но вот что интересно. «Добро, мир и спокойствие» излучает теперь не только рассказчик, бестрепетно исполняющий роль сутенера любимой женщины. Не в обиде на Миллера, несмотря на дурную болезнь, и мадемуазель Клод: «Сейчас она любит меня еще больше, чем раньше». Они, Миллер и мадемуазель Клод, стоят друг друга, что наводит на мысль, высказанную еще Розановым, и не им одним: у писателя и проститутки в психологии немало общего. И одного и другую — дает понять Миллер — отличает эдакая всеядность, «равнодушие ко „всем“ и ласковость со „всеми“». Всеядность и готовность торговать самым сокровенным: «самое интимное (как выразился Розанов) — отдаю всем» [33] .
33
Цит. по: Розанов В. В. Уединенное. М.: Изд-во политической литературы, 1990. С. 29.
Пока, однако, «литературный товар» Миллера еще не востребован. Он, как было сказано в письме Шнеллоку, занят тремя вещами: учит французский, для чего переводит книгу Поля Морана о Нью-Йорке, изучает Париж и собирает материал для собственной книги. «Читает» Париж, чтобы о нем написать. Что это будет за книга, он пока не знает; знает только, что будет она «разухабистой, аппетитной», будет пользоваться огромным спросом и «уложит буржуазию на обе лопатки». Как видим, анархистка Эмма Голдман старалась не зря. «Испытательным полигоном» для будущего шедевра (а что это будет шедевр, у Миллера нет ни малейших сомнений) служат письма Шнеллоку, представляющие собой серию парижских очерков, своеобразных арабесок, в них описание писсуаров соседствует с изображением «Мумий Трокадеро», которыми «в первый и последний раз вдохновились Цадкин, Майоль и все прочие, великие и ничтожные». А «Мумии Трокадеро» — с «блошиным рынком в Клиньякуре», с «лесбиянками в клубе жокеев» и с цирком Медрано, описанным Миллером в его первой парижской публикации в «Пэрис геральд». Пишет Миллер и про кино, в основном сюрреалистическое. Про «Андалузского пса» и «Золотой век» Бюнюэля, про «Улыбающуюся мадам Бёде», за что режиссер фильма Жермен Дюлак даже удостоила его аудиенции. Подробности этой аудиенции Миллер изложил в одном из писем Джун: вдруг жена, оказавшись в Париже, придется Дюлак по душе и та предложит ей роль в своем фильме? Джун ведь всегда мечтала сниматься в кино.
Из всех многочисленных парижских «измов» тех лет ближе всего Миллеру, пожалуй, сюрреализм. «Верю в него всем сердцем. Это — освобождение от классицизма, реализма, натурализма, да и всех прочих отживших свой век „измов“ прошлого и настоящего», — восторженно пишет он Шнеллоку. Изучает «под микроскопом» «Манифест сюрреализма» Андре Бретона, его роман «Надя» — образец сюрреалистического «автоматического письма», «Человека, разрезанного на куски» Филиппа Супо [34] . Философию будущей книги черпает из книг и бесед, а содержание — из парижской жизни, той самой, что сулит «удивительные сюрпризы». Новая тема предполагает новый литературный язык, и Миллер работает над словом так, как никогда не работал раньше. Вешает на стене рядом со своим письменным столом (если, конечно, письменный стол имелся в наличии) два огромных листа бумаги, больше похожих на полотнища, делит листы на графы и в каждой графе записывает в столбик слова и выражения — научные, книжные, просторечные, грубые, относящиеся к мифологии, истории, чревоугодию, сексу. Одновременно с этим завел «альбом моей ежедневной парижской жизни», куда записывает слова любимых песенок, вклеивает ресторанные меню, копии своих писем Шнеллоку, которые спустя несколько десятков лет составят целый том «Писем Эмилю». А также — интервью с известными людьми (выдуманные от начала до конца) и свои собственные рассуждения на темы самые разнообразные.
34
Филипп Супо (1897–1990) — французский поэт-сюрреалист.
Впрочем, за письменным столом сидит мало, гораздо больше времени пребывает в движении: сочиняет на ходу — и в прямом, и в переносном смысле. С первых же дней своего пребывания в Париже выходит из гостиницы ранним утром, до (а чаще вместо) завтрака и идет куда придется. Разглядывает выставленные на бульваре Монпарнас, который почему-то кажется ему «очень, очень печальным местом», полотна «безвестных» художников. Кто такие Макс Жакоб, Василий Кандинский, Жоан Миро, Жан Кокто, ему тогда было еще невдомек: уроки искусствоведения, преподанные ему в Бруклине подружкой жены, усвоены не были. Регулярно посещает Американскую библиотеку на бульваре Распай, где разглядывает альбомы с видами Парижа и по складам читает подписи под ними. По вечерам гуляет по таинственной, погруженной во мрак площади Италии, слушает бродячих музыкантов, любуется мастерством акробатов в «Клозери де Лила», а на бульваре Бомарше с опаской разглядывает спешащих на «работу» парижских шлюх. Первые два месяца, боясь заразиться, он обходил их стороной; Жермен Дожар была «первой ласточкой». Что не день ходит в Люксембургский сад — в те годы излюбленное место встречи представителей сексуальных меньшинств; мужчин нестандартной ориентации женский угодник Миллер терпеть не может. «Будь я префектом местной полиции, — писал он Шнеллоку, — я бы давно сделал из них фуа-гра». Еще меньше энтузиазма вызывают у Генри, вне зависимости от их сексуальных предпочтений, его соотечественники, что с заливистым хохотом сытых, избалованных детей распивают виски и джин с тоником в «Селект» или в «Куполь». А ведь среди этих «несносных идиотов» (как Миллер называл американцев в письмах друзьям) могли весной 1930 года быть и Хемингуэй, и Скотт Фицджеральд, и Эзра Паунд, и Джон Дос Пассос — сливки «потерянного поколения».
И, переполненный свежими впечатлениями, начинает творить. «Взбесившийся фаллос» вчерне дописан. Хочется сменить тему и поскорее положить на бумагу всё, что его окружает сегодня, разобраться в своих отношениях с «прочитанным» Парижем. Порядок слов в формуле этих отношений за полгода, прожитые во французской столице, изменился: теперь (и впредь) это не «Париж и я», а «Я и Париж». В центре парижских очерков, которые со временем сложатся в роман, он сам — вечный скиталец и художник-маргинал с пятью «без»: бездомный, беззаботный, безрассудный, беспринципный. И — безвестный.
Глава девятая
ДЕЛА ИДУТ НА ЛАД
Дела пошли на лад, как раз когда Миллер при всем своем оптимизме стал терять всякую надежду на успех, дошел, можно сказать, до самого дна. Голодно и безденежно было и раньше (его парижский «бюджет» составлял десять франков в день), к концу же года стало еще и холодно, и бродить по улицам целыми днями сделалось невозможно. Осенью 1930-го Миллер уже всерьез подумывает вернуться на родину, однако самый дешевый, «палубный» билет на самый плохой пароход (раз в неделю, по субботам, Гавр — Нью-Йорк) стоит 90 долларов, раздобыть эти деньги, даже если бы скинулись близкие друзья и родители, шансов немного.