Генри Миллер
Шрифт:
Или таких, как рецидивист из Флориды: из своих неполных сорока лет он просидел за решеткой двадцать два по трем приговорам. Участвовал в кровавом тюремном бунте, когда заключенные рубили надзирателей мясными тесаками. Матерый уголовник, он прослыл среди таких же, как он, убийц «истинным гуманистом»: никогда не пользовался огнестрельным оружием, полагаясь на нож и кулаки, и жалел женщин и детей. Миллер и впредь будет испытывать интерес (и не только литературный, но и человеческий) к подобным необузданным «детям природы». В 1950-е годы, уже живя в Биг-Суре, писатель начнет переписываться и оказывать «психотерапевтическую», а также, пусть и скромную, материальную помощь некоему Роджеру Блуму, отбывающему в Миссури пожизненное заключение за вооруженное ограбление. Блум увлекался не только вооруженным грабежом, но и художественной литературой, прочел «Тропик Рака» и сам Миллеру написал. Многие годы Миллер будет посылать Блуму не только деньги, но и свои книги и акварели, а однажды даже навестит его в тюрьме.
Привечает Миллер — в духе своей любимой русской литературы — и маленького человека: скромного, незаметного, не стяжателя. Ему симпатичен и интересен американец, не испорченный погоней за чистоганом вроде Мэриона Сушона; этот почти уже выродившийся тип представляется ему не меньшей редкостью, чем кровопийца-рецидивист, жалеющий женщин и детей. Или вроде Ховарда Велча, старьевщика на стареньком грузовичке, который в начале 1950-х прикатил на заработки в Калифорнию из Миссури и обосновался в Биг-Суре. По Миллеру, такие, как Сушон и Велч, и есть истинные, «неподдельные» («genuine») американцы: эксцентричны, при этом благородны, исполнительны, не лезут не в свои дела, не выпячиваются, всегда готовы протянуть руку помощи. В «Кошмаре» Миллер — быть может, больше, чем где бы то ни было, — демонстрирует свои исконно демократические (чтобы не сказать социалистические) инстинкты. Богатство для него — синоним хищничества, черствости, ограниченности, средневековой жестокости.
Верно, впечатления от путешествия по Америке у Миллера в основном отрицательные. Но есть и положительные. Понравился, к примеру, Новый Орлеан и в первую очередь, естественно, Французский квартал — уже тем, что он французский, а не американский. Для Нового Орлеана писатель находит теплые слова: город живописный, люди сердечные и гостеприимные. Как и весь Юг — нечто, считает Миллер, для США аномальное, Америке чуждое, даже противоестественное. «Попадая на американский Юг, всегда испытываешь воодушевление», — будет замечено в «Плексусе». На американском Юге, а еще лучше в Мексике, как его любимый Лоуренс, Миллер с удовольствием прожил бы остаток жизни, и не один, а с Анаис Нин, о чем он еще не раз напишет подруге. Юг Миллер предпочитает промышленному Северу: чем дальше от современной, машинной цивилизации, тем лучше. Вот что он пишет про промышленные районы: «Варварство немыслимое. Впечатление такое, будто вокруг какие-то диковинные насекомые с дьявольской целью преобразились в людей».
Понравилась на этот раз, спустя 30 лет, и Калифорния, куда Миллер прикатил через Большой Каньон, назвав потом это путешествие «эпической фантасмагорией». В Америке, оказывается, не всё одинаково плохо, писатель готов признать, что между Востоком и Западом есть разница, и немалая. Американский Запад хорош не только тем, что в нем, как уверяли юного Миллера теософы, обретаешь «внутреннюю свободу», но и потому, что у него больше общего с Европой, с Парижем, здесь меньше корыстолюбия и делячества; города в Калифорнии напоминают ему Ним, Ментону, Оранж, климат — Лазурный Берег. В отсутствие Европы, Парижа, Греции Калифорния представляется ему самым благоприятным в Америке местом для жизни. Он пока прямо не пишет о том, что собирается сюда переехать. Однако давние мысли об опрощении, о жизни на природе, жизни здоровой, дешевой и независимой, «среди естественных, диких красот» всё более заметны в его переписке, в разговорах, в дневниковых записях. «Хочется одинокой жизни, — пишет он в августе 1941 года Анаис Нин. — Хочется делать простые вещи собственными руками… Не думаю, что большой город (Нью-Йорк, то бишь) мог бы меня теперь прельстить».
В Калифорнии ему удалось, наконец, пристроить «Колосса Маруссийского» и даже выбить из сан-францисского издательства аванс в 100 долларов. В Лос-Анджелесе он встретился со знаменитым Джоном Берримором [68] , в свое время, кстати сказать, собутыльником Генри Миллера-старшего, и с британским сатириком Олдосом Хаксли. Миллер слышал, что Хаксли — большой поклонник его прозы, что, впрочем, «на практике» не подтвердилось: «Колосса» автор «Контрапункта» и «Прекрасного нового мира» одолеть не сумел… Встретился и со своим старинным приятелем, художником Хилэром Хайлером. Тем самым, кому он был обязан оксюмороном «черная весна». Познакомился с писателем Гилбертом Нойманом и его женой, художницей Маргарет, «бедными чудными энтузиастами не от мира сего». В их обшарпанной квартирке в Голливуде, в Саут-Банкер-Хилл, Миллер окунается в прежнюю парижскую жизнь, ночами напролет говорит с Нойманами и их другом, знаменитым художником и фотографом Ман Рэем, о Лоуренсе, Сандраре и Рильке. Ощущает себя не на американском Западе, а в квартире Фреда Канна с видом на Монпарнасское кладбище.
68
Джон Берримор (1882–1942) — американский актер театра и кино; исполнитель шекспировского репертуара, звезда немого кино.
Калифорния, словом, полюбилась. «Собираюсь проветрить душу», — пишет он Герберту Уэсту по пути в Лос-Анджелес. И проветрил. «Для таких, как мы, это единственное живительное (vital) место в Америке», — напишет он Анаис Нин из Беверли-Глен, живописного района на западе Лос-Анджелеса, неподалеку от знаменитого бульвара Сансет, где он поселится спустя полгода у юных Нойманов. И поставит бодрую подпись: «Henry Valentine of the Glen» — «Генри Вэлентайн из Долины».
Но Калифорния и Новый Орлеан — исключение. Что следует из сжатых, ядовитых и, я бы сказал, однообразно мрачных («ад», «преисподняя», «болезнь», «порок») характеристик американской топонимики в его путевом дневнике, который лег в основу «Кондиционированного кошмара». Вот лишь несколько подобных характеристик, взятых почти наугад.
Питсбург: «Дырка в преисподней».
Пенсильвания: «Путешествие по Пенсильвании сродни странствию по аду».
Большой каньон: «И почему в Америке величайшие произведения искусства — это всегда лишь творения Природы?»
Чикаго: «Саут-Сайд в Чикаго похож на огромный, разоренный сумасшедший дом. Здесь произрастают лишь пороки и болезни».
Флорида: «Что-то отвратительное и крайне неаппетитное. Заблудшие американские души, согнанные с насиженных мест, бесцельно слоняются здесь, словно варясь в рагу из кроликов».
Аннаполис: «Стерильный, стылый, выдохшийся — отполированный нужник, забитый пуговицами и дисциплиной».
Портсмут, штат Нью-Гемпшир: «Ничуть не лучше преисподней Иеронима Босха».
Детройт: «Механический монстр. Чудовищно новый, динамичный, ослепительный, устрашающий. И типы бродят устрашающие. Чуть было не ввязался в драку». Типы и теперь бродят, говорят, устрашающие, да и город давно уже не нов и не динамичен.
Милуоки: «Здешний народ похож на гигантского ленивца, замаринованного в пивной пене». Метафоры и гиперболы всегда были сильной стороной прозы Миллера.
Кливленд: «Лучше уж есть дерьмо на Майорке, чем кливлендский яблочный пирог».
Огайо: «Путешествие по преисподней. Индустриальный центр, выгребная яма демократии. Такое не опишешь словами: угрюмый, черный, ужасный. Как планета Вулкан — если таковая имеется».
Досталось не только автомобильной, но и кинематографической столице Америки, которая, повторимся, скорее понравилась. Главную улицу Лос-Анджелеса Миллер, однако, сравнивает с «клоакой, забитой механическими и человеческими отбросами». «В сумерках, — пишет Миллер, — она похожа на Янцзы, по которой плывут трупы, горы трупов». Досталось и Голливуду, который Миллер счел «жутким занудством»: «Работая в кино, я бы сошел с ума через неделю». И поторопился с выводом: Голливуд «поманит и бросит», так и не раскрыв ему своих объятий, и Миллер сохранит душевное здоровье и пустой кошелек.
Кстати об объятиях. В Голливуде повторилась мистическая история двадцатилетней давности, имевшая место в Джексонвилле. На пересечении улиц Джун и Сельма, неподалеку от Мэнсфилд-стрит, в том месте, где «Женщины Америки» поставили памятник главному американскому кинособлазнителю Рудольфу Валентино, Миллер вспомнил про любовь всей своей жизни, про то, что он тоже Валентино (Вэлентайн), и в дневнике, рядом с описанием клоак, нужников, отбросов и монстров появилась ностальгическая запись: «Свежие раны на продажу. Послать, что ли, телеграмму Джун. „Сижу на углу улиц Джун и Сельма. А где сейчас сидишь ты?.. Люблю тебя. Валентино-Вэлентайн“». И мрачная приписка: «Парк поблизости: славное местечко для самоубийства».
Самоубийство Миллеру не грозило, но американские путевые заметки в его исполнении выглядели и в самом деле кошмаром, и даже не кондиционированным. Что в декабре 1941 года, когда книга была близка к завершению, представлялось, прямо скажем, непатриотично: 7 декабря Япония нанесла удар по Перл-Харбору, и Америка вступила в мировую войну. В патриотизме Миллера трудно было заподозрить и раньше, однако теперь, в военное время, критика американских ценностей могла вызвать нарекания отнюдь не только у представителей критического цеха. «Хоть одно сказанное против Америки слово будет очень скоро считаться государственной изменой», — писал в это время Миллер, словно предчувствуя приближение маккартизма.