Гентианский холм
Шрифт:
— А как ты в окно влез? — снова спросила Стелла, представив себе высокую наружную стену, отвесно поднимавшуюся от самого края дорожки.
— По стене, — ответил мальчишка просто. — В ней полно щелей. Дай, думаю, залезу, поищу чего-нибудь поесть. Только окошко вот маловато оказалось.
Стелла заметила, что руки, которыми он вцепился в подоконник, совсем побелели — ни кровинки. Мальчишка цеплялся за стену пальцами рук и ног, как обезьянка, и она почувствовала уважение к существу, чьи акробатические способности не уступали ее собственным, а, может, и превосходили их. Сама она вряд ли смогла бы взобраться по стене. Ходж, стоящий рядом с ней, вилял хвостом все быстрее и быстрее, а уж Стелла знала, что в людях он не ошибается.
— Если не спрыгнешь, пальцы у тебя онемеют, и ты упадешь, — сказала она. — Сигай на дорожку, а я вынесу тебе чего-нибудь поесть.
— А ты не врешь? Хозяина на меня не напустишь? Один раз он уже шуганул меня отсюда в три шеи, а в следующий раз — хвать за шкирку и к вербовщикам.
Мальчишка испытующе смерил Стеллу своими черными глазами. Она ничего не ответила, только на минуту встретилась с ним взглядом. Взгляд у нее был ясный, твердый и немного презрительный. Последний вопрос ее оскорбил. Затем девочка взглянула вниз на Седраха, Мисаха и Авденаго, которые розовыми язычками старательно вылизывали последние капли молока с пустой миски, наклонилась и с нежностью погладила их по головам, что делала каждый вечер, а потом взяла на руки Авденаго, грязнулю и неряху, и прижала его к груди.
Лицо мальчишки в окне на мгновение скривилось, будто он собирался заплакать, и вдруг исчезло. Стелла ласкала котов, как ласкала их всегда, каждый вечер, а вовсе не воображала перед ним, но никакие слова на свете не могли сказать ему яснее, как страстно она заботится обо всех бездомных тварях, лишенных домашнего тепла и любви. Она не выдаст его. Нет. Да она скорее умрет. И с этого момента он полюбил ее.
Второй раз за вечер Стелла с Ходжем совершили набег на кладовую. На этот раз Стелла боялась, как бы их воровство не заметили. Матушка Спригг была щедрой хозяйкой, и эти набеги, совершаемые ради Даниила и котов, видимого урона изобилию кладовой вроде бы не наносили. Но уж на этот раз убыток вряд ли можно будет скрыть. Стелла взяла большой кусок пирога с голубятиной, ломоть хлеба, кусок сыра и пару яблок. Ладно, последствия она как-нибудь перенесет. Надо же накормить бездомного мальчишку, именно бездомного, уличного, еще более уличного, чем Даниил и коты.
Она снова вышла во двор, держа в руках тарелку и кружку молока, и направилась к запертым на засов воротам. Там она поставила припасы на булыжники и задумалась, что делать дальше. Как же ей приподняться и оттащить ствол дерева, которым были подперты ворота? А ведь как-то это надо сделать — ведь попасть к передней двери, не взобравшись снова по крыше в свою комнату (что совершенно невозможно, раз обе руки заняты), или не пройдя через кухню, где сидят отец и матушка, никак нельзя. Ее приемные родители отличались добрым сердцем, но за все эти смутные годы у селян было столько малоприятных стычек со смутьянами, шпионами, дезертирами и беглыми каторжниками, что они давно уже предпочитали не привечать чужаков и всяких пришлых бродяг. Оставалась только дверь во дворе или ничего, и Стелла решительно подошла к ней, наклонилась и подставила спину и голову под древесный ствол. То же самое сделал и Ходж. Вдвоем они приподнимали дерево и толкали его, пока совсем не выбились из сил. Но дело все-таки сделали, и Стелла без лишнего шума опустила его на землю. Но ее уже шатало от усталости, кровь стучала в висках, и дышала она натужно и хрипло. Теперь оставалось распахнуть тяжеленную дверь. Она смогла и это и, снова взяв в руки кружку и тарелку, заторопилась на старый луг, окаймлявший двор с севера. Через него проходила колея, по которой телеги подъезжали к воротам, выходившим на дорогу — ту самую, что шла за конюшнями и считалась западной границей Викаборского хутора.
Старый луг, который облюбовали хуторские свиньи, был прелестным местом: там и сям росли на нем старые яблони, из их яблок делали сидр, а среди яблонь плутал ручеек. Стелла побежала по колее к высоким, запертым на висячий замок воротам в густой живой изгороди из колючих растений. Там она приводнялась на цыпочки, поставила тарелку и кружку на вершину одной из двух старинных колонн из прочного камня, на которые опирались ворота, и полезла через них, таща за собой Ходжа. Забравшись на самую верхотуру, они шлепнулись в траву, бордюром окаймлявшую дорожку. Обычно Стелла не прыгала так с ворот, а залезала наверх и слезала вниз с проворством обезьянки, но сейчас она все еще не пришла в себя после возни со стволом.
Сильные, костлявые руки подняли ее и поставили на ноги. На миг эти руки напомнили Стелле первое детское воспоминание о крепких материнских объятиях, и сердце у нее вдруг екнуло, — она совсем запыхалась ото всей этой чехарды.
— Что ж ты меня не окликнула? — спросил мальчишка. — Если бы я знал, откуда ты появишься, то просто взял бы еду через решетку. А падать в землю носом совсем ни к чему.
— Могли бы услышать, — задыхаясь, проговорила Стелла. — У нас ведь после бунта и всего прочего все боятся чужаков.
Мальчик все еще придерживал ее, глядя сверху вниз, и его сильные руки сжимали ее руки выше локтей.
— А ты не боишься чужаков?
— Иногда. А вот тебя нет, с той минуты, когда я поняла, что ты не Бони. Я знала, что тебя нечего бояться. Это мне Ходж сказал.
На мгновение мальчишка перевел глаза на Ходжа, который стоял возле Стеллы, приветливо помахивая хвостом, и они, как мужчина с мужчиной, обменялись долгим признательным взглядом. Затем он снова взглянул на девочку. Луна светила так ярко, что он видел ее лицо так же отчетливо, как днем. Она раскраснелась, капюшон плаща соскользнул назад, обнажив короткие, мальчишеские совсем растрепавшиеся кудряшки и блестящие капельки пота на лбу.
— Да ты совсем запарилась, — удивился он.
— Я же бревно поднимала и открывала ворота, — объяснила Стелла.
— Это же надо, а ведь такая малышка! — буркнул он.
Мальчик подвел ее за руку к старому дубу, который рос возле ворот, и усадил в образованное узловатыми корнями удобное креслице — как раз для такой крохи. Потом снял с верхушки колонны тарелку и кружку и как-то странно, бочком-бочком, будто земля у него под ногами раскалилась докрасна, пошел к Стелле и сел рядом. Ходж улегся у их ног.
Но хоть мальчишка и жаловался, что голоден, набрасываться на еду он не стал. Он поставил тарелку с едой и кружку с молоком у своих ног и смотрел на них, как, наверное, смотрел Давид на чашу с холодной водой, которую принесли ему в пещеру [8] . Но здравого смысла у него было больше, чем у Давида. Его дань самоотречению, хотя и шедшая от всего сердца, не затянулась надолго, и, воздав ее, он, повернувшись к Стелле, с нежностью сказал:
— Спасибо! — и, как волк, накинулся на пирог с голубятиной.
Note8
II Цар. XXIII, 13-16.
Впрочем волком он оказался с весьма аристократическими и утонченными манерами. Будь Стелла постарше, зрелище этого в высшей степени необычного бродяги навело бы ее на некоторые размышления. Но мир для Стеллы все еще был полон удивительных вещей. Самое заурядное происшествие часто казалось ей волшебной сказкой. И наоборот, в волшебных сказках она не видела ничего необычайного. Все и вся было настолько поразительно, что если что-то или кто-то был хоть чуточку еще более удивительным, она воспринимала это, как должное. К тому же, Стелла ни разу еще не сталкивалась ни с кем, кто хоть в малейшей степени напоминал бы этого мальчика, и ей было с ним легко. Впервые в жизни она почувствовала внутреннее сходство с другим человеком и чувство полной безопасности, безопасности не физической, а безопасности взаимопонимания, которое возникает между теми, кто одного поля ягоды. При всей силе ее любви к отцу и матушке, с ними у нее никогда не возникало такого чувства безопасности. Пропасть, которая разверзлась между ней и деревенскими ребятишками, лишь отражала трещину, наметившуюся между ней и родителями, но, тем не менее, она была. Не то было между ней и этим незнакомым мальчишкой. Это было очень странно.
Когда Стелла смотрела на него, ее охватывало странное чувство, будто она смотрит на самое себя… И все же она была совершенно уверена, что это не так… Во всяком случае, она надеялась на это — ведь он был уродом, вполне под стать бедняге Даниилу. Это было потому, горестно думала Стелла, что оба они были бродягами.
Мальчишка был довольно высок, и разодранная в клочья рубаха и рваные штаны болтались на его костлявом, тощем теле, как на огородном пугале, которое ставят в поле распугивать птиц. На этом сходство с пугалом и кончалось, и взрослый человек, наделенный проницательностью, вновь оглядев этого мальчишку, сразу отбросил бы это сравнение. Ему бы пришел на ум тонкий камыш, гнущийся под порывами ветра, или перепуганный, но не сломленный жеребчик, который галопом несется к морю, но уж никак не столь малоподвижная вещь, как пугало. Даже теперь, когда он сидел абсолютно спокойно, целиком и полностью — телом, разумом и душой — уйдя в поедание пирога, чувствительность и аристократизм его натуры сразу бросались в глаза. Аристократизм в данный момент выглядел довольно нелепо, но за ним стояло безупречное воспитание. Чувствительность обнаруживалась в выражении лица, упрямом и непреклонном, и быстрых, резковатых движениях. Лицо его могло бы служить образцом спокойной и респектабельной красоты, если бы не поразительная контрастность, которая сразу бросалась в глаза: грязные черные волосы и широкий умный лоб, кожа совершенно белая там, где она была спрятана от солнца, и дочерна загорелое лицо. Черные глаза хмуро глядели из-под густых черных бровей, а ноздри тонкого орлиного носа раздувались, как у встревоженного коня. Очертания рта выражали упрямство, смех же выдавал доброту. Ногти на руках были поломаны, ладони все в мозолях, но форма рук говорила о красоте и природном изяществе. Ног его не было видно, поскольку они были обернуты окровавленными и перепачканными грязью опорками, сделанными из разодранного ковра. Доев, мальчик аккуратно вытер пальцы о траву.