Герда Таро: двойная экспозиция
Шрифт:
Штайн родился в Дрездене, окончил университет в Лейпциге, в Париже стал известен как антифашист и как фотограф. Он пробился сам, заслужил уважение коллег по цеху и даже открыл свою студию на Монмартре. Герда восхищалась им, восхищалась перевоплощением юриста, которого сначала Гитлер, а затем и Франция лишили права практиковать, перевоплощением, о котором каждый день напоминала вонь реагентов из ванной, приспособленной под проявочную. Впрочем, если бы благородная Франция не предусмотрела отдельных туалетов в каждой квартире даже в самых заурядных домах, лабораторию и нужды жильцов совместить было бы непросто. Над ванной вместо белья постоянно сохли снимки, и это, по мнению Вилли, не могло не досаждать его подруге.
Однажды, когда Герда еще жила в гостинице с Рут Серф, им потребовалась его срочная помощь. История глупая и даже немного скабрезная, а виной всему клопы. Обнаружив настоящую причину сыпи, которую они принимали за аллергию, девушки перевернули и обработали в комнате все, что только можно, начиная с главного оплота паразитов – отвратительного матраса. Казалось, проблема была решена. Но проклятье, как же теперь хотелось принять горячую ванну! Погрузиться в воду, выйти с раскрасневшимся лицом и сморщенными как у младенцев пальцами, соскрести омерзительную пленочку, которая, казалось, въелась в кожу, хотя они и мылись дважды в день над ржавой раковиной. Но денег на горячую воду у них не было, да и общая ванная вызывала еще большее отвращение, чем сама гостиница. Не успел Вилли бросить на Герду смущенный взгляд, как она принялась излагать свой план: «Ты придумаешь, как отвлечь консьержа, а мы проскочим наверх. А обратно все проще простого, мы осторожно выскользнем по одной. Больше от тебя ничего не потребуется, только ключ от ванной – прошу тебя, не забудь!»
Вилли было подумал предложить им общественную баню, но единственная поблизости – «Одесские бани» – пользовалась дурной славой. Поэтому пришлось пойти на риск, что консьерж или горничные заметят, что он водит к себе в комнату девушек (да еще двух сразу!), но все прошло как задумала Герда. Позже, ночью, сердце у него колотилось как бешеное, он весь вспотел и поборол возбуждение самым унизительным механическим способом. А все из-за мысли, что они, обнаженные, всего в нескольких шагах от него, в конце коридора. И внезапно (он был совсем не готов) в комнату вошла Герда, но не за сумочкой, а лишь за баночкой «Нивеи». Бросив ему: «Можешь отвернуться, если хочешь» (он сразу же отвернулся к шкафу), – она разделась и нанесла крем.
– Придется подождать, пока впитается.
– Ничего, я подожду, – ответил он.
– Хорошо, хотя мне неудобно, что ты стоишь там как наказанный.
Но когда Герда сказала, что готова, она принялась еще мазать ноги, затем подождала несколько минут, надела чулки и одернула юбку. Повернуться сейчас было бы смешно. Он мог только надеяться, что не покраснел еще до того, как Герда чмокнула его в щеку, приоткрыв дверь, прошептала: «Danke, Dackel» [33] , а потом улизнула.
33
Спасибо, Такса! (нем.)
Отчасти эта история настроила его против и без того полной правил жизни на Монмартре, а часто недоступная ванная Штайнов представлялась ему символом ущемленной свободы.
Но сама Герда, вспоминали Штайны, пришла в восторг от новых возможностей. Она спросила, нельзя ли и ее другу Фридману иногда проявлять в их ванной пленки, а главное – попросилась к ним в помощницы, умоляла так, что отказать было невозможно. Да, наша Герда увидела в негативах отличную перспективу для себя и стала ходить за Фредом по пятам все свое свободное время. «Я украду у тебя профессию, можно?» Она училась проявлять, ретушировать, увеличивать – проворно, сосредоточенно и радостно, – и не успевал учитель дать ей новое задание, как она уже строила планы. Она посвящала в свои успехи каждого встречного, только о фотографии и говорила. Герда не представляла, как ей набить руку, потому что «Лейкой» Штайнов она могла пользоваться, только когда они были дома, а камера Андре – дай бог терпения – то и дело оказывалась в ломбарде. Этот сумасшедший венгр любил сорить деньгами и имел дерзость заявить ей, что она перегибает палку со своей типично немецкой манией экономить. «И это он обо мне, Вилли, представляешь?» Тем не менее она уверилась, что достаточно овладела техникой и теорией, к тому же учителя твердили ей, что глаз тренируется, даже когда «снимает» без фотоаппарата. «Все так, но только представь, что тебе на хирургической практике дозволялось бы резать только воздух? Ну разве так можно?» «Нет, конечно, ты права», – отвечал Вилли, хотя он уже ни в чем не был уверен. Неужели Герда отказалась от диплома ради карьеры фотографа? Разве она не видит, какая там конкуренция и насколько проще зарабатывать с помощью пишущей машинки? Однажды Вилли спросил ее об этом, но она его перебила: «Думаешь, я не знаю?» Она рада, что может себя прокормить работой машинистки, и сама называет себя Tippmammsel («Chez nous, c’est une mademoiselle qui tape `a la machine» [34] , – объясняла она французам), но все это ей чужое и скучное. А главное – она терпеть не может работать в черную и зависеть от всякого, кто свою эксплуатацию выдает за благодеяние и в любой момент может лишить работы.
34
У нас так называют девушку, которая печатает на машинке (фр.).
И пока она доказывала Вилли, что ее мечты абсолютно разумны («Тут ничего не добьешься наскоком»), ему вспомнилась одна деталь их уроков в Нормальной школе, которой он, поглощенный помыслами о скамейке в Люксембургском саду, тогда не придавал особого значения. Порой, у входа в школу или в коридорах, на лестницах или в крытом внутреннем дворике, где они останавливались выкурить по последней, прежде чем проскочить в аудиторию, им встречался мужчина с шаркающей походкой пожилого профессора, в шляпе, натянутой на низко опущенную голову, с откормленным животом, на котором с трудом застегивался непромокаемый плащ. Рене Шпица пригласили занять кафедру психоанализа – он был учеником Зигмунда Фрейда. Ему потребовалась личная секретарша, и выбор его пал на Герду. Каждый раз, заметив его, она дожидалась, когда он подойдет поближе, и выкрикивала «Guten Tag, Herr Professor!» [35] так звонко, будто видеть его было для нее самой большой радостью на свете. Профессор не отвечал или бормотал в ответ что-то на венском диалекте, но никогда не останавливался: инстинкт бегства побеждал требование блюсти приличия перед студентами. Лицо Герды передергивало издевательской хулиганской ухмылкой: «Ты видел? Я с ним здороваюсь `a la boche… [36] а он пф-ф-ф!» Вокруг этого заурядного мелкобуржуазного лицемера, к сожалению, было полно юных евреек, готовых вкалывать, соглашаясь на все его условия. Но Герда не из таких: она не будет довольствоваться этим, и не надо быть учеником Фрейда, чтобы не сомневаться в этом.
35
Добрый день, герр профессор! (нем.)
36
Как бош, т. е. как немцы (фр.).
Интересно, что сказала бы Герда, увидев его в этой спокойной пустоте среди цветных домиков, с покрытым испариной и наверняка покрасневшим лицом, с чуть заметным брюшком, но в остальном мало изменившимся. Она, которая не сомневалась, что его ждет кафедра в Сорбонне или в одном из крупных американских университетов, – как она восприняла бы итог их ожиданий? В сущности, не так уж сильно она ошибалась, он не какой-то там заурядный Herr Professor, но в таком непримечательном месте – им обоим пришлось бы потрудиться, чтобы найти его на карте. А Герда – не встреть она Андре Фридмана в то бесславное время, не приведи он ее в фотоагентство, а главное, если бы во Франции не было запрещено нанимать на работу иностранцев – кем бы стала Герда? Нашла бы без проблем работу, достойную ее способностей и красоты? Продолжила бы занятия с Таксой, чтобы поступить на факультет, где девушки – редкие птицы, а такие, как она, и вовсе составляют отдельный вид – путь в науку им открывают соответствующий ум, невероятное упорство и, без сомнения, очарование. Не факт… Возможно, она предпочла бы встретить если не Ротшильда, то хотя бы копию своего бывшего жениха из Штутгарта: человека либеральных взглядов, с щедрой рукой и тугим кошельком.
Перебирать во время прогулки на солнце эти догадки оказалось весьма полезным времяпрепровождением. Доктор Чардак привык подводить итоги своим экспериментам, даже умозрительным и непроизвольным. Впрочем, он уже в свое время пришел к выводу, что при иных исходных данных и малейшем вмешательстве случая в таком городе, как Париж, Герда Похорилле могла стать кем угодно.
В письмах, которые Герда всегда показывала Вилли – то ли потому, что чувствовала себя поначалу немного потерянной, то ли чтобы сохранить связь между дорогими ей людьми согласно заведенному ей самой еще в Лейпциге порядку, – Георг писал ей, что жизнь в Италии все же не так похожа на бег с препятствиями. Он снова заговорил об этом, стоя на снежном пригорке, когда они вдвоем приехали к нему в Турин покататься на горнолыжном курорте в Альпах. Они остановились на вершине трассы, откуда уже не было видно ни нижней станции канатной дороги, ни двух гигантских башен – новехоньких гостиниц, которые владелец «Фиата» выстроил с высокого одобрения Отца Отечества. Георг предложил отдохнуть и воспользовался передышкой, чтобы поговорить. «Понятно, что нет и не может быть оправданий тем, кто арестовывал, избивал, ссылал, изгонял из страны наших итальянских товарищей, тем самым подавая пример своим ученикам, еще большим негодяям». И все же в Италии можно родиться евреем и стать министром, фашистским бонзой или любой другой шишкой, придворным художником, почитаемым вождями, и даже (тут он посмотрел на Герду) главной любовницей главного потаскуна – незавидная роль ввиду того, что мужская похоть здесь – важнейший капитал лидера. Она ничего не ответила, лишь встряхнула короткими, примятыми беретом волосами и не стала убирать упавшие на лоб пряди. Может, этот непроизвольный жест и не имел никакого отношения к сказанному. А Герда – с обращенным к солнцу лицом и раскрасневшимися щеками, с выпущенным из-под шарфа шейным платком, подобранным к ее зеленым, по-кошачьи зажмуренным от удовольствия глазам, – имела к этому еще меньшее отношение. Тогда Георг обратился к Таксе: «А ты знаешь, что многие клиенты наших отцов – фашисты, даже те, кто носит фамилию Коэн? И не потому, что с чернорубашечниками лучше поддерживать хорошие отношения. Фашистами заделались не только меховщики, но и мелкие лавочники. Оглушенные военной помпой, одурманенные мишурной имперской римскостью, от которой они чувствуют себя итальянцами до мозга костей». Досталось и тем, кого Георг встречал в университете: кто вырос в домах, набитых книгами, пыль с которых вытирала прислуга, пояснил он с отвращением, жаждут напялить на себя военную форму и превратиться в паяцев. «И теперь они с ума сходят от восторга, что вот-вот начнется империалистическая война!»
Вилли хотел всего лишь приятно провести день, покататься на лыжах и вовсе не жаждал влезать в эти дискуссии.
– Во Франции говорят, что Муссолини громко бряцает оружием, чтобы запугать другие страны, – попытался отделаться он, глядя на свежие следы лыж на спуске. – И укрепить позиции на родине.
Георг резко замотал головой.
– Нам отлично известно, кто он такой, наш фюрер, но не стоит питать иллюзий, будто эта собака лает, но не кусает. Здешние фашисты недолюбливают Гитлера, и пока мы можем этим воспользоваться. Вернуться в Париж, чтобы погрязнуть в войне между нищими эмигрантами, – какой в этом смысл? Мы не должны отказываться от борьбы, но и не должны терзаться муками совести из-за того, что выбираем жить там, где в данный момент почти все проще и по карману.
– Перед кем ты тут разглагольствуешь? Перед горами? – с легкой усмешкой осадила его Герда.
Георг взял плитку шоколада, которую Герда протянула ему в знак примирения, уже стоя на лыжах на чистом снегу, и надкусил свою дольку, изобразив на лице наслаждение горьким вкусом.
Вилли не решился последовать его примеру, он был сбит с толку. Эта шпилька Герды без сомнения означала отказ (и это не могло его не обрадовать), но очевидно и то, что его друг в очередной раз пустил в ход свое красноречие, чтобы завлечь Герду, убедиться, что она на его стороне. Политические союзы под видом союзов любовных. Так повелось с той поры, когда она вошла в их компанию. Вилли не был рожден ни для того ни для другого, хотя со временем выяснилось, что он способен на незатейливый комплимент («Как тебе идет эта голубая блузка, эта прическа, у тебя такой отдохнувший вид») и даже может выговорить: «Как я рад тебя видеть», что должно было означать: «Я тебя люблю». Но так было с другими женщинами, за которыми он ухаживал, с женщинами, искавшими серьезных отношений. С Гердой подобные выражения были рискованными: в ответ она могла уколоть острой шуткой или потрепать его по голове – в прямом смысле или в переносном.
«Ach, Вилли».
У Георга Курицкеса был совсем другой репертуар: заговорщицкие намеки, комплименты под видом насмешки, пространные рассуждения с цитатами из Ленина, Маркса, Розы Люксембург и декламацией стихов Гейне. Как только Герда приехала в Лейпциг, он вступил в состязание с ее женихом из Штутгарта, не выдав себя ни единым словом, но пустив в ход весь свой словесный арсенал. Может, именно за это она выбрала студента-медика, пусть он и не мог предложить ей той роскоши, к которой ее приучил дорогой Питер, импортер колониальных товаров, потомок ганзейской торговой династии? Возможно, нет. Георг жил в километре от нее. Ей хотелось страстных ухаживаний, замешанных на страсти к политике: ее-то Герда уж точно приняла всерьез. Ей хотелось соответствовать Лейпцигу и новым временам. Герде несказанно повезло, что она нашла себе такого наставника: она звонила в дверь на Фридрих-Карл-штрассе, когда вздумается, забывала в мансарде Георга книгу или перчатки, теряла шпильки для волос, и никого в доме не смущало, что последней из гостей остается девушка.