ЖАНРЫ

Гёте. Жизнь и творчество. Т. 2. Итог жизни

Конради Карл Отто

Шрифт:

Гёте уехал к Грюнеру в Эгер, но долго вытерпеть разлуку с Ульрикой не мог. Его манил Карлсбад, и поэт уступил своему нетерпению. И вот с 25 августа Гёте вновь проводит все дни с семейством Леветцов, и надежда, что мечта исполнится, все еще тлеет! Вместе провели они и день рождения Гёте, причем «общество» притворялось, будто и не подозревает, что это за день. После завтрака Гёте вместе с семейством Леветцов поехал в Эльбоген, показывал всем окрестные достопримечательности, а потом зашли в ресторацию «У белого коня», где Штадельман [слуга Гёте] «еще с вечера заказал угощение» (из дневника Гёте). У госпожи фон Леветцов тоже был сюрприз: она привезла с собой специально испеченный по этому случаю великолепный пирог и бутылку старого рейнского вина. Стол на террасе украшал стеклянный бокал богемской работы, с выгравированными на нем инициалами Ульрики, Амалии и Берты. Ульрика впоследствии так вспоминала обо всем: «К концу обеда слуга принес нам целую пачку писем и посланий, некоторые из них он прочитал, причем то и дело приговаривал: «Как милы и любезны эти люди!» Должно быть, он ждал, что мы спросим, о чем же ему пишут, но мы спрашивать не стали. В отличном расположении духа мы все вместе возвратились в Карлсбад и уже издалека увидели на лужайке перед домом множество людей, а еще — что нас ожидает оркестр. Едва вышли мы из кареты, как Гёте тут же окружили. Мать поманила нас за собой, пожелала Гёте доброй ночи и поднялась с нами наверх. Было уже поздно, и мы увиделись с Гёте лишь на другое утро, и первым делом он спросил нас: «Не правда ли, вы ведь знали вчера, что это был мой день рождения?» Мать отвечала: «Как же не знать! Ваш день рождения напечатан повсюду!» Гёте, рассмеявшись, хлопнул себя по лбу и сказал: «Давайте же отныне называть этот день днем публичной тайны!», и впоследствии он так и называл этот день в своих письмах к нам».

Одно из таких писем было послано уже 10 сентября 1823 года, всего лишь спустя пять дней после «несколько суматошного отъезда» из Карлсбада (запись в дневнике); в этом письме из Эгера Гёте послал Ульрике стихотворение «Из далека»: «У вод горячих жить ты захотела, / И я смущен в себе самом; / Тебя ношу я в сердце так всецело, / Что не пойму, как в месте ты ином?» [I, 504].

В Веймаре тем временем уже разнеслась молва, что в Мариенбаде разыгрался отнюдь не обычный курортный роман. Сын и невестка Гёте встревожились. Что же будет, если юная Ульрика и впрямь войдет хозяйкой в дом на Фрауэнплане? Сразу возникал вопрос: кто будет распоряжаться имущественным наследством, как и творческим наследием Гёте? Правда, прибыв в Йену 13 сентября, Гёте сразу же обратился к целительному средству, которое уже столько раз помогало ему в жизни: к поэтическому освоению, к объективизации угнетавших его переживаний. Сразу после отъезда из Карлсбада, на обратном пути в Веймар, строка за строкой рождалось замечательное стихотворение, в сравнение с которым многие строки любовной лирики, посвященной Ульрике, кажутся случайными виршами, точнее, «написанными на случай». Этот реквием по своему мариенбадскому увлечению, потрясенный случившимся, поэт озаглавил «Элегия», обозначив тем самым не стихотворный размер (как в случае с «Римскими элегиями»), а элегичность содержания. Только в этих стихах и проявилась глубина его скорби, его раны. Чуть ли не на уровень легенды возвел он событие, только его одного и потрясшее. Здесь смешаны воедино блаженные воспоминания прошлого и ощущение безутешности в настоящем; перед нами монолог одинокого человека, в отчаянии цитирующего вместо эпиграфа строчки из «Тассо»: «Там, где немеет в муках человек, / Мне дал господь поведать, как я стражду». [107] Это вопль боли, исторгнутый у поэта изгнанием из «Эдема», из «блаженных селений» — так просветленным взором воспринимал он теперь былое, а ныне утраченное счастье общения с любимой, поэтически углубляя образ. «И я узнал в желаньях обновленных, / Как жар любви животворит влюбленных». Нигде прежде Гёте не славил столь полнозвучно любовь как возможность возвышенного слияния с Абсолютным:

107

Здесь и далее «Трилогия страсти» цитируется в переводе В. Левика.

Мы жаждем, видя образ лучезарный, С возвышенным, прекрасным, несказанным Навек душой сравниться благодарной, Покончив с темным, вечно безымянным. И в этом — благочестье! Только с нею Той светлою вершиной я владею.

Одинокому осталось лишь отчаяние. «А мной — весь мир, я сам собой утрачен» — так начинается завершающая строфа. И все же отточенным языком, поэтически-образно рассказывать о своей муке, в силу чего она словно бы обретает зримое бытие, — это облегчает боль и растерянность, и вплетенная в ткань элегии строфа-вопрос все же не требует в ответ безнадежного «нет»:

Иль мир погас? Иль гордые утесы В лучах зари не золотятся боле? Не зреют нивы, не сверкают росы, Не вьется речка через лес и поле? Не блещет — то бесформенным эфиром, То в сотнях форм — лазурный свод над миром?

Свою «Элегию» поэт оберегал, как драгоценность. Он тщательно переписал ее начисто и хранил эту рукопись в папке из красной марокеновой бумаги, а позднее заказал для нее переплет с надписью «Элегия. Мариенбад 1823». Он показывал ее лишь самым ближайшим друзьям. В ноябре того же 1823 года в Веймар приехал Цельтер. Много раз читал он это стихотворение вслух своему другу, чье состояние было ему известно. Даже в январе 1824 года Гёте вспоминал, как удивительно и прекрасно было, «что ты желал читать его вновь и вновь и своим мягким, чувствительным голосом много раз позволял мне услышать все, что мне бесконечно мило — настолько, что я сам не смею себе в этом признаться» (из письма Цельтеру от 9 января 1824 г.).

Еще в Мариенбаде поэту, тешившему себя напрасными надеждами, приносила успокоение музыка. Анна Мильдер-Хауптман пела, а играла на рояле — судя по всему, восхитительно — польская пианистка Мария Шимановская. В письмах и дневнике Гёте не раз упоминал о том благотворном воздействии, какое оказывала на него музыка, а он особенно обостренно воспринимал ее в те мариенбадские дни. Поразительно образно выразил он это в своем письме к Цельтеру 24 августа 1823 года: «Голос Мильдер, звуковое богатство Шимановской, даже публичные и музыкальные выступления здешних егерей — все это расправило мне душу» [XIII, 469]. Стихотворение, написанное им для Марии Шимановской, называлось «Умиротворение». Поэт прославлял в нем «Двойное счастье — музыки и страсти», а слезы, утверждал он, «божественны, как звуки»; так в этих строках Гёте связал воедино тоску и утешение.

В 1824 году лейпцигское издательство Вейганда, где за полвека до того впервые был опубликован «Вертер», пожелало выпустить юбилейное издание этой книги, завоевавшей мировую известность. По этому случаю оно обратилось к автору с просьбой написать к этому изданию предисловие. Впервые после долгого перерыва Гёте взял в руки свой роман — «то самое создание, что я, как пеликан, вскормил кровью собственного сердца» (из беседы Гёте с Эккерманом от 2 января 1824 г. — Эккерман, 466). Много лет он остерегался его читать: боялся вновь испытать тоску и растерянность, некогда породившие эту книгу. Теперь же, после потрясения, испытанного в Мариенбаде, судьба Вертера взволновала его, показалась родственной и всегда возможной, и оттого в душе его вновь всколыхнулась боль, в минувшем году так его измучившая. «Вертеру» — так озаглавил поэт предисловие, стихи, в которых он обращался к герою своей книги, некогда потерпевшему жизненное крушение: «Тебе — уйти, мне — жить на долю пало. / Покинув мир, ты потерял так мало».

Никогда прежде в своей поэзии Гёте не окрашивал жизненный путь человека в столь мрачные тона, как здесь, в строках воспоминания о своем «Вертере», не сулящих читателю даже надежды на утешение. Безнадежность и отчаяние, и прежде временами звучавшие в письмах и разговорах поэта, ничем не смягченные, прорвались в строки этого стихотворения глубокой поры его старости. Но этим последнее слово еще не было сказано. Когда уже были написаны все три стихотворения («Вертеру», «Элегия» и «Умиротворение»), Гёте соединил их в единую «Трилогию страсти», расположив их без учета временной последовательности их возникновения. Благодаря этому возник цикл, где усталая разочарованность лирического героя сменяется элегической жалобой, в конечном счете переходящей в обнадеживающую умиротворенность.

Поэту трудно было делиться с кем бы то ни было своими переживаниями, душевными сомнениями. Вернувшись 13 сентября в Йену, он сразу окунулся в бурную деятельность, призванную заглушить душевную боль, и не допускал, чтобы кто-либо заговорил с ним о случившемся, ни для кого уже не составлявшем тайны. Он ринулся в музеи, библиотеку, обсерваторию, где, по свидетельству канцлера Мюллера, пропадал «до самой ночи, а потом уже с пяти утра снова был на ногах, осмотрел ветеринарную школу, ботанический сад, разного рода галереи и выставки, весело отобедал с Кнебелем у полковника Люнкера, затем навестил Фромманов и никому не давал передышки, в то же время не позволяя из любопытства задать какой-нибудь вопрос, хотя Кнебель наверняка не раз порывался это сделать» (из письма канцлера фон Мюллера к Ж. фон Эглофштейн от 19 сентября 1823 г.). И даже Август Гёте мог написать жене лишь следующее: «Он ни разу не произнес известного тебе имени и не заговорил о семье, и я начинаю надеяться, что дальше дело пойдет хорошо и вся эта история развеется как сон» (14 сентября 1823 г.).

А «история» должна была развеяться — неосуществимая мечта старика, надеявшегося вновь вернуть себе молодость. Канцлер фон Мюллер видел, что настроение у поэта не из лучших и он «с неохотой смиряется со здешней жизненной колеей». Глубоко потрясла Мюллера «заметная во всем душевном облике Гёте опустошенность» (из заметок канцлера фон Мюллера от 20–21 сентября 1823 г.). Поэт жаловался ему: «Три месяца я был счастлив, то одно влекло меня, то другое, то один магнит притягивал, то другой, и, почти как мяч, кидало меня из стороны в сторону. Зато теперь мяч вновь валяется в углу, а мне надо на всю зиму закопаться в свою барсучью нору и как-нибудь перебиться до весны» (из заметок канцлера Мюллера от 23 сентября 1823 г.). Тому же канцлеру фон Мюллеру он сделал «доверительнейшее признание насчет своих отношений» с семейством Леветцов. А ирония, с какой он говорил о самом себе, лишь показывала, как сильно ранила его вся эта история: «Мое «увлечение» еще принесет мне немало тревог, но я их пересилю. Ифланд написал бы на этот сюжет прелестную пьеску — о старом дядюшке, слишком пылко любящем свою юную племянницу» (из заметок канцлера Мюллера от 2 октября 1823 г.).

А пока мысли его все еще кружили вокруг Мариенбада, хоть он пытался вновь приноровиться к жизни в Веймаре. Он понимал, что россказни и слухи о его богемском «приключении» могли долететь и до Франкфурта, где жила Марианна фон Виллемер — героиня романа Хатема и Зулейки. К памятному для них обоих дню 18 октября Гёте послал ей только что опубликованные «Статьи о поэзии» Эккермана, к каковым приписал следующее четверостишие (к посылке были приложены соединенные одной лентой росток мирта и лавровая ветка):

Мирт и лавр здесь вновь соединились, — Их судьба надолго разлучила; Но в мечтах часы блаженства длились, И в сердцах надежда не остыла. (Перевод А. Гугнина)

На листке со стихами была к тому же пометка «к с. 279». А на этой странице в книге Эккермана глазам Марианны представилось бы ее собственное стихотворение («Ветер влажный, легкокрылый, / Я завидую невольно: / От тебя услышит милый, / Как в разлуке жить мне больно» (перевод В. Левика — 1, 385), включенное в «Западно-восточный диван». В своей работе Эккерман рассматривал его как образец гётевского поэтического искусства.

Поделиться с друзьями: