Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гибель всерьез
Шрифт:

Я похолодел. Выходит, я не ошибся. Но Эльза, по крайней мере, явилась сюда не из «Карнавала»? Не с концерта, не из ложи, не из Шумана? Все просто: несколько дней тому назад зазвонил телефон: «Я вас не побеспокою?» — Эльза по какой-то причине вспомнила Омелу и зашла к ней. Наверняка она сидела в кресле напротив, по другую сторону камина; на низеньком столике был сервирован чай; на ней голубое пальто, шотландская сумка на полу, на голове легкий шарф, и так же, как по телефону, она спросила: «Я вас не побеспокою?» Ничего особенного. Я ушел, оставив их наедине. Я просто позабыл, что они знакомы, вот и все. В Париже это обычное дело. Однако я не об этом. Омела говорит об Эльзе, как говорила бы о себе, и даже порой оговаривается: вместо «она» — «я». Как я с Антоаном. Не путает только цвет глаз («они у нее все такие же голубые»). Ингеборг говорила не о ней, а о ее романах, как она выразилась, о побочной теме…

«Знаете, мой дорогой, поначалу я не обратила внимания… слишком личными были темы: картины детства, начиная с самых первых ее книг, написанных еще по-русски, повторялись опять и опять, как зеркальная игра, вплоть до вещей, которые были написаны во время Сопротивления… Прием обнаружил себя в «Инспекторе развалин», где она ввела тему «Ложи чужаков», откровенно взятую у Гофмана… и Антонен Блонд осветился романтическим светом…»

Ну что со мной поделать: чуть услышу что-нибудь неординарное — и меня уже будто пришпорили, несусь вскачь, скачу через барьеры, которые сам же себе подставляю. Омела еще не кончила излагать свои взгляды на романы Эльзы Триоле, а во мне уже зароились воспоминания, подтверждающие пока еще смутно брезжущую мысль… Я вспомнил первую прочитанную мной книгу Эльзы… перед самой войной… Она называлась «Добрый вечер, Тереза…» Там было двое мужчин, до того похожих, что когда один входил слева, а второй — справа, то присутствовавшим казалось, будто у них двоится в глазах… близнецы, как там объяснялось, — и одна женщина, а вторая умерла. И вдруг меня осенило: не оттуда ли, улучшив цвет моих глаз, позаимствовала Омела «игру в Антоана», — так не без злости я именую происходящее? И более того: чем послужила мне самому «игра Терезы» — зыбкая множественность женской души, Терезы, чье имя выплыло как-то поздней ночью из случайной радиопередачи и которую автор надеется воссоздать с помощью множества историй, составляя из них одну: историю женщины, выдумавшей себя совсем другой или бывшей другой внутри себя, историю о другой Терезе в этой; так на сцене с помощью луча от поворачивающегося зеркала в центре действия оказывается то один персонаж, то другой. Я-то думал, что сам открыл в себе эту подвижную множественность, зыбкое скольжение многих «я», а получается, взял взаймы, воспользовался готовым… Выходит, и это не творение, а отражение!

«Побочная тема у Эльзы, — говорила Ингеборг, играя с маленькой белой лошадкой на колесиках, которую я подарил ей на день рождения (антикварный магазин на Университетской улице; оправдывая цену, антиквар объяснил: игрушка, знаете ли, 1900 года), — например, Зюбири из Гюго, которую в реальном мире звали Алисой Ози и любовником у нее был Шассерио, — Зюбири — это контрапункт линии певицы из «Ухищрений», героини, наверное, самой далекой мне и самой близкой, — Боже мой, в чем приходится признаваться! — или тема «Трильби» в «Луна-парке», — еще одна история о пении, подаренная английским романом… Неужели все эти героини — я? Множество разных женщин… и Бланш из последнего романа тоже? Бланш, которую мы узнаем только по письмам, обращенным к ней, видим глазами тех, кто смотрит на нее, она — отражение множества изменчивых зеркал. Я недавно перечитала роман, и мне показалось, что я пою партию Бланш, и я так поняла ее, когда в самом конце она исчезает, вы ведь помните? она — летчица и, несмотря на болезнь сердца, соглашается лететь в Сахару… а в Алжире идет война… вроде бы по просьбе нефтяной компании, но на деле она хочет изучить историю тамошнего народа; и вдруг оказывается в Париже после демонстрации, то ли на улице, то ли в полицейском участке, и ей открылось новое видение мира… История Трильби, которая могла петь, только получив приказ от своего повелителя, сидящего в глубине зала, здесь дана в зеркальном отражении, вы же помните, что пишет Бланш один из корреспондентов: «Из-за тебя мне пришлось перечитать «Трильби»! Бесчеловечно было вынудить меня к этому. Но у меня все наоборот. Если больше я не пою, не смогу больше петь, то это потому, что моя жена мне больше не приказывает…»

Можно подумать, Омела ищет повод сделать мне больно. Разве не жестоко мне цитировать это? Я прекрасно помню «Луна-парк»: помню и эту фразу из письма мужа Бланш. Я уже давно чувствую подспудное сходство моего с ним положения. Но об одном ли пении речь — так можно сказать о семейной жизни, о любовном дуэте в жизни. Я — тот влюбленный, кого превращает в ничто исчезновение возлюбленной, ее намеренное отдаление. Слепота без ее глаз, немота без ее голоса. Я так подвержен влиянию романов! Все эти выдумки так бередят мне душу. Помню одно интервью, или это рассказывал кто-то из знакомых Эльзы? Словом, Бланш Отвиль, героиня-невидимка «Луна-парка», ее самолет, упавший неведомо где, посреди пустыни, и все-таки шанс выжить — все это… как бы объяснить? Эльза написала книгу и закончила ее не свершившейся катастрофой, не смертью Бланш, а некой грезой, словно бы вдруг представив себе, что ее сверхчувствительная героиня, мучимая виной перед мужем и готовая принять и узнать любые муки в бескрайних песках, как говорит она сама, возможно, просто-напросто перешагнула границу ведомого ей мира — со всем, что у нее было: оружием, багажом, благородством сердца и живой плотью, и, быть может, живет в одном из племен пустыни, у кочевников, разделив их жизнь, подобно Изабелле Эберхард, оставившей привычный мир и ставшей наложницей в гареме бедуина или туарега. Да-да, вспоминаю: когда книга появилась, кто-то, со слов Эльзы, говорил мне, что она изучала жизнь Изабеллы Эберхард, чтобы так необычно кончить «Луна-парк», где эта побочная тема только подразумевается, но ясно не выявлена… А что же говорит Омела?

«В «Свидании чужеземцев» темой Гренады, взятой у русского поэта Михаила Светлова, она передает ощущение сродства, столь свойственное людям из народа, их общность, независимо от национальной принадлежности: это чувство было необыкновенным для наших дней открытием, чем-то мало нам ведомым, но так ярко проявившимся в войне в Испании… а тема Людовика II в «Великом никогда»… уверяю вас, это у нее система, художественный прием: какая-нибудь легенда, романс — словом, побочная тема раскрывает то, что волнует героев, что таится в их подсознании, выявляет те, так сказать, страсти-импульсы, для которых сами эти герои — только временные и подчас бессознательные вместилища. Точно так же в начале немецкой оккупации, когда никто еще не знал о Сопротивлении, но рельсы уже взлетали и уже убили первого немца на станции метро «Барбес» — как люди могли понять? Нам помогли старинные песни, в которых имя Роланда, докатившееся, как эхо далекого Ронсенваля, превратило партизан в героических рыцарей… Главной темой было, конечно же, Сопротивление, но без темы побочной как нашло бы оно дорогу к сердцам? Вот и нас, оперных певцов, слушают, будто с изнанки, опера кажется истертой до дыр, невыносимо скучной историей, но кто-то из сидящих в зале вдруг уловит в пении живую душу — как знать, какой струны его собственной жизни оно коснулось…»

Не помню уже, что говорила Омела о «Коне рыжем», жуткой истории: Шахерезада продлевает на день — и еще на один, и еще — висящую на волоске жизнь всего мира, придумывая новые и новые сказки, отвлекая ими палача… Интересная штука, подумал я, слушая Омелу, сам я только перелистал книгу, и не мне судить о подтексте: если снабдить ее подробным комментарием, обнажится солидный фундамент всей конструкции, осветятся переходы, выявится основа, на которой вытканы персонажи, их связь с жизнью Эльзы, палимой не напалмом и не атомной бомбой, а жизнью же. Судя по этому роману, написанному, кажется, году в 1953, автор ждал конца света в 1960 году и уже не задумывался, что с ним будет в 1961, если мир все-таки останется на месте. Все мы носим в себе конец света. Смерть и есть для нас этот конец. Судя по тому, что говорила мне Омела об Эльзе, Эльза живет ощущением близости конца, и в 1953 году дать миру и самой себе еще целых семь лет жизни было в ее глазах необыкновенным великодушием… ей всегда казалось, что она не успеет закончить начатую книгу. И всегда ли при этом она думала об атомной войне? Живая женщина и мало-помалу разрушающая ее смерть, смерть-отмирание… нет, мне видятся не жестокие научно-фантастические ужасы, а стыдливый намек на общечеловеческую участь — старость. «Время моей жизни остановится на пороге старости», — писала Эльза в 1943 году[148]. И нельзя не счесть «Коня рыжего» иносказанием, где главная героиня, старость, не названа по имени и появляется мимоходом, но ее присутствие и неотвратимость не дают дышать. Злодеи не расправились с человечеством в 1960 году, но роман и четыре, и пять лет спустя не становится менее страшным. Потому что по-прежнему неотвратима для нас смерть. Побочная тема романа приходит мне на память и проясняет то, что я хочу сказать о самой Эльзе. Героиня-калека рассказывает молодым, которые оказались обреченными на смерть и медленно задыхаются под опустившимся атомным пологом, о том, что она писала, когда обрушилась катастрофа: «это роман, который я так и не напишу и который рассказывает о прошлом…» разговор женщины, умершей в наши дни, с мужчиной будущего, «Шехерезада, одетая землей», из тьмы могилы говорит о нашей жизни. (Как повезло нам обоим: тебе, живущему во времена, не знающие старости, и мне, умершей раньше, чем она пришла…») Побочная тема конца света — это роман самой Эльзы, попытавшейся представить себе предсказанное Апокалипсисом. И если не понять глубинного смысла ее книги, то можно счесть, что она останется актуальной всего лет семь или восемь, пока человечество не покончит с угрозой атомной войны (а оно с ней что-то никак не разделается). Однако сколько иронии в самой позиции Шехерезады, невольно приходит мысль, что автор так ответил на предугаданный упрек: смотрите, героиня умерла прежде — не атомной катастрофы, а прежде чем состарилась, — и обращается к людям будущего, которые не знают старости, — однако историю эту рассказывает женщина, состарившаяся и уже пережившая катастрофу, а значит, эти нестареющие собеседники никогда не родятся на свет. Все это так для меня мучительно… кажется, я сам начинаю умирать… Я уже не слышу Омелу, которая рассуждает о «Душе» и ее побочной теме из Эдгара По, то есть об истории шахматиста из Маельзеля. Я не слышу Омелу, потому что она сливается с Эльзой. И вдруг мелькнувшее подозрение оживает, упреком всплывает «Карнавал».

— Мне хотелось, — говорит Ингеборг, — поздороваться с Эльзой и ее мужем на концерте Рихтера в прошлом году. Помните?..

— Не помню, на каком концерте? — бормочу я со смущенным видом, который выдает меня с головой. — Не помню, чтобы мы были на концерте.

Она рассмеялась. Ну будет вам, будет. Тот, о котором говорится в рассказе Антоана… «Предположим, что»… игра игрой, но иногда, друг мой, вы переходите все границы! Чего это вы не помните, чего не хотите знать?.. Вечера, концерта, встречи или рассказа «Карнавал»? Иногда я так устаю от вас, Альфред, что мне хочется отправить вас куда подальше и остаться с Антоаном, навсегда с одним только Антоаном, с черными глазами Антоана!

Она смеялась, издевалась надо мной. И я окончательно сбился. Я ведь только что подобрал платок, шнурок, в общем, доказательство… Отелло наизнанку: Дездемона смеется, а убит буду я — один из двух, но все равно я. «Карнавал» в руках Омелы — чем не платок в руках Кассио?.. Нет, не так, все не так. Доказательство, что игру веду не я — Антоан обошел меня, и не только в глазах Омелы: я теперь игрушка в его руках…

Что же я такого сказал, что дал почувствовать, если Омела вдруг воскликнула: «Можно подумать, дружок, что вы ревнуете к Антоану! Нет-нет, это было бы невыносимо глупо. Как если бы я из-за ваших рассуждений о романе принялась ревновать вас к Эльзе!»

«Карнавал»… Мурашки по коже, страх, подозрения, головокружение: я предчувствую близость конца, знаю заранее: как только я открою это окно, темная штора свалится на голову. Как же так? Ведь я не давал ей рукописи… Значит, это Антоан… И правда, что ли, я так заигрался, что перешел все границы? Как могло случиться, что Антоан дал Ингеборг «Карнавал», а я ничего не знал? Что за двойная игра с самим собой? Или я потерял представление о том, что делаю, где нахожусь, как тогда в ванне? Я перепутал все, реальность с вымыслом, кровь, проступившая в мозгу, красной ленточкой закладки вдруг остановит течение мыслей, романа, жизни… Кто же из нас обманут: я или другой я, что за комедия… ах, Омела, Омела!..

Напрасно я пытаюсь представить себе, что могло бы произойти, ломаю голову — это невозможно! Черная штора накрыла меня с головой, я ослеп, онемел, не могу пошевельнуться. Больше я не играю! Ни за что! Слишком далеко все зашло. Хватит, мне уже не смешно. Господи, у меня голос Антоана, его прерывистое дыхание, я задыхаюсь, как он. Соплю. Вот и Омела обозналась: «Перестань сопеть, Антоан, когда ты сопишь, я тебя ненавижу». И думаю я отрывочно, как он, пытаюсь отдышаться, обрести себя и тут же снова сам себя теряю. Неужели это я дал Омеле «Карнавал»? С голубыми глазами, с черными, какая разница. Антоан, Альфред… зеркало вертится, вертится так и сяк, но перед ним мечется бедный одинокий жаворонок, слепой, оглушенный, напуганный. А я-то думал… Паяц, валяю дурака и притворяюсь умником. Когда я мог дать ей «Карнавал», я его не давал, ни я, ни мы, играть против самого себя, нет, не укладывается в голове. И даже во сне такого быть не может. Нет, так нечестно, не считается, так не играют. Что же мне теперь делать, как смотреть Омеле в глаза, что она думает обо мне и моих жалких плутнях? Я же не могу ей объяснить, почему хотел утаить от нее «Карнавал», признаться, обокрасть Антоана, убить его, уничтожить раз и навсегда его же, Антоана, руками, как убивают во всех плохих романах, из-за наследства, чтобы обнаружить на странице триста девяносто такой-то спрятанное завещание… но, может быть, убить надо меня, выколоть мои голубые глаза и оставить только Антоана, отвратительного победительного Антоана? Я в тупике, Все предшествующее рассыпается. В этой истории я уже не смогу никому ничего объяснить, правдоподобие исчезло, реализм вышел из берегов, книга выпала у читателя из рук, он поднял глаза к небу, смотрит обезумевшим взглядом и ничего не понимает… Раскалывается голова, идет кругом! А если я из двух человек опять сделаю одного, вернусь назад, соединю другими сторонами, с лица, с изнанки, составлю, противопоставлю… я выбираю, отбираю, выбрасываю — и наконец кругом одни обрывки, кусочков недостает, они не подходят друг к другу, плохо склеиваются, не прилаживаются и не сглаживаются, не лезут — нет, никак… нет, ничего не получается…

Омела, обнажив прием… Что ж, выскажемся до конца. Омела, обнажив прием, обрекла на гибель одного из нас: Антоана или меня. Почему? Не знаю. Может, она сама не понимает. Но Антоана или меня? Додумаем до конца… Я выбирал слишком долго. Выбора больше нет. Омела потребовала. Я умываю руки. Фу, как вульгарно. Во всех убийствах из-за любви убийца перекладывает вину за собственное преступление на ту, кого любит, — это она, она! Она так захотела, что же мне оставалось?! Она, например, рассмеялась или отвернулась, и мне ничего не оставалось, как убить, убить, убить. Отвечает ли человек за то, что сделался топором, топором и только? Зачем та женщина, что держала топор, уронила его по небрежности?..

Поделиться с друзьями: