Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Гиляровский писал вкусно, смачно, талантливо. И что? Куда все подевалось? Вымученные, плоские фразы. Какие-то штампованные образы. «Тротуары полны стремительного народа».

Что поделать — Гиляровскому под восемьдесят. Нелегко дается ему воспевание нового быта. Роль восторженного репортера получается из рук вон плохо. Но наш герой продолжает делать вид, что восхищается новой Москвой.

Садовое кольцо лишилось кустиков и клумбочек? Да это же прекрасно!

«Мы мчались вниз. Где же палисадники? А ведь они были год назад. Были они щегольские, с клумбами дорогих цветов, с дорожками. В такие имели доступ только богатые, занимавшие самую дорогую квартиру. Но таких садиков было мало. Большинство этих загороженных четырехугольников, ни к чему съедавших пол-улицы, представляло собой пустыри, поросшие бурьяном и чертополохом. Они всегда были пустые. Калитки на запоре, чтобы воры не забрались в нижний этаж. Почти во всех росли большие деревья, посаженные в давние времена по распоряжению начальства.

Вот эти-то деревья и пригодились теперь. Они образуют широкие аллеи для пешеходов, залитые асфальтом. Эти аллеи — тротуары под куполом зеленых деревьев — красота и роскошь, какой я еще не видал в Москве».

Забран в асфальт Охотный ряд? Прелестно!

«Огибаем Большой театр и Свердловский сквер по проезду Театральной площади, едем на широкую, прямо-таки языком вылизанную Охотнорядскую площадь. Несутся автомобили, трамваи, катятся толстые автобусы».

Что в новой Москве ни происходит — все, конечно, к лучшему. Только очень уж не вяжется это малюсенькое послесловие со всей книгой.

* * *

И вот наступили последние дни в жизни нашего силача, каламбурщика, непоседы, весельчака и «короля репортеров». Н. Морозов писал: «Солнечная, теплая осень 1935 года. Дорожки московских бульваров густо усеяны опавшими листьями.

В Столешниках, в квартире В. А. Гиляровского, открыты окна, распахнуты настежь двери балкона — сейчас нужно много света и воздуха.

На стене кабинета Владимира Алексеевича висит его портрет кисти народного художника СССР А. М. Герасимова, замечательный по сходству и выполнению; писатель изображен у себя на даче, среди зелени, сидящим около стола, покрытого белой скатертью. Его фигуру обильно заливает знойный солнечный свет. На столе полевые цветы, тарелка крупной аппетитной клубники; он сидит с традиционной табакеркой в руках, полный сил, бодрый и радостный, каким был всю жизнь. А у противоположной стены, сплошь завешанной картинами больших русских мастеров — Саврасова, Левитана, Архипова, Поленова, — лежит в постели сам писатель, больной, престарелый, ему идет уже восемьдесят третий год.

У его кровати — дубовая тумбочка, заваленная тетрадями, записными книжками, бумагой, карандашами. Время от времени Владимир Алексеевич делает заметки, что-то записывает — писательская потребность у него неукротима».

Но все, увы, совсем не то, что было. Слепота, глухота, немощь. И, главное, самое страшное — забвение. Гиляровский больше не кумир молодых репортеров, не участник шумных пирушек и не автор многочисленных газетных репортажей. В книжных магазинах продаются его книги. Их покупают, их читают, пишут письма автору. Но только и всего. Конечно же такая жизнь не могла понравиться такому живчику, как Гиляровский.

А вести другую не было возможности. Увы.

Однако Гиляровский делал все, что мог, чтоб не предаваться унынию. Былая слава, разумеется, ушла, но старых друзей все же было много.

— Как вы себя чувствуете? — спрашивали они у старика.

— Нахожусь в блаженном успении, — ответствовал тот. И улыбался.

Иронизировал по поводу своей все прогрессирующей глухоты:

— Ничего. Меньше буду слышать глупостей. Сетовал:

— Банки прописали. Ухандакался. Сколько было силищи, и какой! Думал, что памятник Минину и Пожарскому раньше меня развалится.

Больно было смотреть на него.

Время от времени пытался сочинять стихи. Выходило нечто странное.

Я вижу даль твою, Россия, Слежу грядущее твое, Все те же нивы золотые, Все тот же лес, зверей жилье. Пространства также все огромны, Богатств на миллион веков. Дымят в стенах бескрайних домны. Полоски рельсовых оков Сверкают в просеках сосновых И сетью покрывают дол, И городов десятки новых, И тысячи станиц и сел. Пески немые Туркестана Покрыты зеленью давно, Их с мрачной джунглей Индостана Связало новое звено. Покой и мир. Границ казенных Не ведает аэроплан, По радио нет отдаленных, Неведомых и чуждых стран. На грани безвоздушной зоны При солнце и в тумане мглы Летят крылатые вагоны И одиночные орлы. То там, то здесь дымят гиганты, Солончаки рвут трактора, Изобретатели — таланты, Еще незнамые вчера, Сегодня украшают сферы, Рвут стратостаты стратосферы… А под Москвою — в путь подземный Незримо шествует метро…

Впрочем, если знать, как именно Владимир Алексеевич писал теперь стихи, ирония сразу исчезнет. Владимир Лидин вспоминал: «Почти утратив зрение, страдая жестокой бессонницей, Гиляровский ночами писал стихи. Он складывал бумагу так, что она становилась как бы гофрированной, постепенно развертывал в темноте и нащупывал очередную складочку, чтобы наносимая на ощупь строчка не наехала на строчку».

Это был пусть и бессмысленный, но все же подвиг.

А так хотелось вернуть молодость! Наш герой жаловался своему хорошему знакомому, А. Зуеву: «Друг мой дорогой, пишу карандашом и чуть разбираю, что написал: за время болезни очень ослаб и зрение вместе ослабло. Голова еще усталая, но уже „отважная мысль колобродит“, — тянет меня к самой моей любимой книге „Мои скитания“. Там и Москвы не мало, а главное — степи табунные между Доном и Волгой, дававшие лучшую верховую лошадь и всю кавалерию.

Теперь там гиганты-заводы, тракторы шумят по солончакам, а табунов таких уже нет. Сейчас — май, лучшее время степи; табуны еще недавно черными точками кое-где мелькали по снеговой дали беспредельной — а в мае они разбивались на косяки от 10 до 20—30 голов в одномастные косяки маток с жеребятами и под управлением своего «султана» — косячного жеребца — носились по степи, как цветные клумбы.

Скоро ничего от степной старины не останется, из того, что я когда-то здесь переживал и вспоминаю, как дни моей юности.

Останется только — белая под снегом зимой и зеленая теперь — цепь курганов, указывающая прямой путь с востока на запад — скифов, их теперь уже не расцветят разноцветные косяки. Их нет.

И вот сейчас в моей голове роятся степные картины, и я их понемногу собираю для «Моих скитаний». Дам в них для степных колхозов кой-какие указания для сохранения степной верховой лошади, необходимой для кавалерии. Больше всего боюсь, что какой-нибудь поклонник рысака вздумает «улучшить» верховую лошадь рысакам и этим ее окончательно испортит.

Пока она немного отложена, но книга будет еще интереснее, чем была. Я живу ею!»

А затем признавался: «Вот сейчас ясный, светлый день, два часа, а я все-таки вижу все в тумане. Принесли газету, но буду читать только заглавия, буквы мне не ясны. Какая жалость, что не могу проехать на метро! А ведь я был в первой шахте в первые дни ее работы, но меня оттуда сторож выгнал. А все-таки я был первый из литераторов!»

Не был, не был он, конечно, первым литератором. Но как хотел! И свято верил в то, что был. А как иначе? Что же — жизнь не удалась?

Шалишь! Был первым!

Он искренне любил Москву, любил Россию. Чувствовал, что расставание скоро. Пытался выразить свои чувства в стихах. Но, лишенные былого задора, былой иронии и озорства, его стихи оборачивались неудачными графоманскими опытами, где в одну кучу свалены и летчики, и радио, и нивы, и метрополитен.

Ужас в том, что он и сам осознавал это. Приговаривал:

— Набросал… А закончить не успел…

И понимал, что уже не успеет.

На время взбодрился, общаясь с друзьями. В первую очередь, конечно, с верным Н. Морозовым. Все чаще вспоминали прошлое.

Поделиться с друзьями: