Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
* * *

Старушка напротив все-таки переехала. В ее окне нет ни занавесок, ни цветов. А вот в моем доме ничего не изменилось. Правда, после апартаментов, в которых мне доводилось жить, квартира представляется неухоженной, грязной, требующей ремонта. Я звоню своему напарнику Руту и говорю, что готов сегодня ночью выйти на работу. Оказывается, последние несколько недель автоматика то и дело отказывает, начальство снимает с Рута штрафы, короче говоря, он тут надрывается на работе, пока некоторые прохлаждаются на курортах. Он, Рут, ждал меня на неделю раньше и теперь скажет шефу, чтобы у меня вычли из зарплаты за прогул. Вот так. Я согласен. Принимаю ванну. Никто не врывается ко мне, потрясая включенным феном. Пересматриваю свой гардероб. Никто не пытается прицелиться в меня из ближайшей древесной кроны. Ценю каждую минуту покоя. Надеваю чистое белье, развешиваю полотенце на сушилке; на дне старого шкафа лежит моя черная судейская форма: футболка, гетры, трусы. А в письменном столе, если хорошо поискать, может обнаружиться свисток на ремешке. Я бреюсь перед зеркалом в прихожей. Я спрашиваю себя: откуда берутся все эти жуткие легенды, которыми окружено мое имя? Само ли слово «судья» сбивает с толку болтунов? Или все-таки дело в сумме? В человеческом мозгу чудовищные деньги связаны с чудовищными же злодеяниями, а никак не с фальшивым «вне игры», не засчитанным голом… Впрочем, для моего соседа нет преступления страшнее, чем то, что я тогда совершил. И я знаю миллионы людей, которые разделили бы его мнение. Миллионы людей на орущих стадионах, у экранов телевизоров, добровольных безумцев, как личную трагедию переживающих неудачу «своей» команды. Наверное, неболелыцику не понять, как это — умереть от инфаркта за две минуты до свистка… Потом мысль моя меняет направление, и я думаю о Ладе. Сумеет ли Георг утешить ее? Принесет ли отснятая программа достаточные деньги для того, чтобы хоть как-нибудь возместить потерю Георговой доли в семейном деле? И еще: согласен ли Георг в глубине души, что Лада поступила правильно? Что попытаться все же стоило, хотя бы попытаться? Погнаться за столь близким журавлем, упуская при этом синицу? Царапина у меня на виске начинает саднить. Я протираю ее одеколоном и долго стою перед вентилятором, подставляя искусственному ветру горящую от боли голову. В девять вечера я выхожу из дома. Деревья в садах поникли под грузом плодов; в теплом воздухе надо мной носятся, треща, сороки. Я предвкушаю тишину внутри цистерны. Я только сейчас понимаю, как соскучился по своей старой работе. Рут встречает меня хмуро. Сквозь зубы спрашивает, как отдохнулось; я отвечаю, что пережил курортный роман с блондинкой, и даже не особенно вру при этом. Рут скрипит зубами и говорит, что его жена вернулась, и теперь у него дома хоть к тараканам в щелку лезь. (Как там Лидия?) Рут помогает мне облачиться в скафандр. Я собственнолично проверяю давление в баллоне с воздухом, заново просматриваю все шланги, все стыки, все швы. Рут говорит, что его жена намедни обозвала его «голозадой обезьяной». И что будь у него деньги — бросил бы и завод, и жену и махнул бы куда глаза глядят, лишь бы не видеть и не слышать тут ничего… Я машу Руту тяжелой, в перчатке, рукой и спускаюсь в черную дыру по железной лестнице. Первое время я просто стою и смотрю, давая возможность глазам, ушам, рукам привыкнуть к миру цистерны — враждебному, но снисходительному. Я вернулся — так странник, потрепанный жизнью, возвращается в родительский дом. Так космонавт возвращается на родную планету. Мне хорошо и спокойно впервые за много дней. Цистерна, где мне сегодня предстоит работать, еще вчера была полна, по всей видимости. Остатки жидкости на вогнутом полу пузырятся, исходя сероватым дымком. Стены покрыты живописными потеками, слоистыми отложениями, цветами и шипами, которых я не решаюсь касаться перчаткой. Свет от моего фонаря дробится на маслянистой поверхности, я вижу свое отражение — бесформенное чудовище со многими руками, исконный житель планеты Никогда… Рут наверху включает насосы. Из красного шланга хлещет моющий раствор; я направляю его на черную бахрому застывших на стенке капель. Картина приходит в движение — разноцветные пленки растекаются и рвутся, волшебные цветы вянут и снова расцветают, в это время черный шланг у меня под ногами глотает и глотает дымящуюся жидкость, пьет, будто жадным ртом. Дна не видно в отблесках и пене. Я продвигаюсь шаг за шагом, нащупывая дно ногами. Рифленые подошвы моих сапог иногда скользят. (Как там бедняга Луи, мой незадачливый инструктор по альпинизму? Смирился ли с потерей небоскреба, серебристых автомобилей, потенциальных королевичей?) Я почему-то вспоминаю ту девицу, что являлась ко мне не так давно под видом борца с тараканами. «Если я не убью вас из-за денег, убьют меня из-за денег»… Я надеюсь, что ее все-таки не убили. Но у меня портится настроение; очарование цистерны скрадывается. Я потерял душевный покой. Моющий раствор ревет, вырываясь из сопла — Рут выдал максимальный напор. Я поднимаю красный шланг выше, чтобы струя достала до круглого потолка, чтобы смыла налипшие на него мутные кристаллы. В этот момент моя левая нога теряет опору; чтобы удержаться, я хватаюсь за стену, и острый шип застывшего реактива пробивает перчатку. Я роняю шланг и зажимаю разрыв правой рукой. Время вытягивается в ниточку; герметичность полностью нарушится секунд через десять-пятнадцать. Кислота проест внутренний слой перчатки на «раз-два». — Наверх! — ору я в динамик, вовсе не уверенный, что Рут не отключил связь, как я сам ее часто отключаю. И дергаю за аварийный шнур — сам плохо понимая, зачем. Инстинктивно. Полторы секунды уже прошло. Начинаю выбираться сам; баллон, шланги, все мое оборудование мешает мне. В пятнадцать секунд не уложиться никак. Я думаю, что теперь Рут сможет бросить и завод, и жену и уехать куда глаза… и ничего тут не видеть и не… Конечно, Рут не даст себя обвести какому-нибудь Шефу. Тот и хотел бы поделить награду пополам — но Рут… — Судья? Что? Это динамик. — Наверх, — говорю я. — Порыв. И замолкаю. Мне немножко стыдно… Выложит на стол перед моим соседом, на тот самый стол, где мы вчера пили чай, выложит очень чистый полиэтиленовый пакет… с драгоценным содержимым… У меня еще секунд десять. О чем бы мне подумать? Не о Лидии же… Может быть, о старушке из дома напротив? В ушах у меня нарастает шум. Это ревут трибуны. Номер десять подлетает ко мне, он разъярен, он кричит, что «вне игры» не было и что я кретин. Тогда я четким, почти военным движением вынимаю из нагрудного кармана желтую карточку… Поднимаю ее над головой и над полем, а трибуны ревут, ревут, ревут… — Судья? Судья? Я лежу на спине в луже дезактиватора. Надо мной прожектор и немного звезды; Рут стоит рядом на четвереньках, и лицо у него вытянуто в стружку: — Ты… чего? Как ты напоролся? Ты совсем чуть-чуть порвался, а то я бы не успел… Проверь руку — рука цела? Как ты напоролся, козел, ты же сто лет уже работаешь?! — Что случилось? — спрашиваю я, не поднимаясь. — Ты меня спрашиваешь, что случилось?! Твой труп был бы сейчас здесь! Твой! Ты хоть понимаешь, свинья? — Ты. Меня. Вытащил, — говорю я. Каждое слово — будто площадь, полная народу. Или ревущий стадион. — Ну да, — говорит Рут и вращает глазами, как Отелло в пьесе. — Лебедку смазал только вчера. Я так перепугался из-за тебя, козла, я тебя вытащил, а ты — в отрубе… Я тебя дезактиватором… Антидот вколол на всякий случай… — Разве… — говорю я слабо. Перевожу дыхание; он хмурится, будто я заставляю его читать по-японски. И я вдруг закусываю язык крепко, чуть ли не до крови. — Ну совсем будто сопляк, — продолжает он причитать. — На такой простой бочке… Вот тебе блондинки, вот тебе отпуска… Квалификацию к черту потерял… Идиот ты, как есть, козел безрукий. Придурок… Я смотрю на небо и почти не вижу прожектора. Только звезды.

ПОСЛЕДНИЙ ДОН-КИХОТ

Пьеса

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

…Осталась неделя.

В черных стрелках, ползущих по старинному циферблату, было что-то неуловимо тараканье. Минуты падали с цоканьем, как медяки в копилку, каждая минута отдаляла от мужа — пока не в пространстве, пока только во времени.

Алонсо спал. Она лежала, закусив край подушки, и молча проклинала его.

Если бы ты любил меня, говорила она, ты не бросал бы меня одну. Но ты любишь Дульсинею, а я — заготовка для ее светлого образа. Я болванка; я не человек даже, я — сырье, из которого скоро сделают Дульсинею. Ты будешь любить ее, вымышленную, на расстоянии; я останусь здесь почти без надежды снова тебя увидеть. А потом мне пришлют телеграмму — забирайте, мол, труп вашего рыцаря… Заберите его из канавы, где он умер… такую телеграмму прислали твоей матери, да, твой отец умер в канаве… Кто я для тебя, Алонсо?! Только чужую женщину можно вот так бросать — ради фантома. Ты не можешь простить моей бездетности? ты не можешь мне простить, что ты последний Дон-Кихот?!

— Никогда не говори мне таких вещей, — сказал он вдруг холодно и внятно. — Даже когда думаешь, что я сплю.

Она молчала, крепче закусив зубами край своей подушки.

— Альдонса, — сказал он мягче. — Я вернусь.

* * *

Санчо оглядывался, разинув рот; впервые в жизни он переступил порог столь впечатляющего, столь странного строения. Старый дом Кихано походил на оставленный обитателями муравейник: ходы-переходы, полости и проемы, чуть не узлом завязанные винтовые ступеньки — и широкие лестницы с массивными перилами, гобелены на стенах, портреты в темных золоченых рамах…

Гнездо семейства Дон-Кихотов.

Санчо оглядывался, разинув рот, а служанка, хорошенькая девчонка с ямочками на щеках, неприкрыто любовалась его замешательством.

Здесь был какой-то особенно плотный воздух. Здесь пахло временем; чудовищами громоздились книжные шкафы, тяжелыми складками нависали портьеры, на большом гобелене выткан был портрет Рыцаря Печального Образа, каким его представлял себе и Санчо: узколицый, крайне удрученный господин…

— Любезный Санчо, вы мешочек бы поставили… Какое-такое золото у вас в мешочке, или боитесь, что сопрут?

— А-а-а, — он небрежно тряхнул своей немаленькой «торбой», — харчишки здесь, любезная Фелиса. — Овощи, сальцо, всяко разно… Перчик, приправки… Ты не хватай, оно тяжелое, арроба веса наберется.

Деревянная лестница уходила в полутьму. Тусклый свет из подернутого бархатом окна падал на развешанное на стене оружие, на темные латы, на пыльные лопасти вентилятора — чужака и пришельца среди прочих вещей; светлыми пятнами маячили лица на парадных портретах.

— Вот они все, сеньоры Кихано, — буднично сообщила Фелиса. — Все Дон-Кихоты, смотрите-ка…

Портретов было много, они обретались на стенах и в простенках, на перилах, на потолке; Санчо вертел головой так, что у него заболела шея. Все благородные идальго были закованы в латы, у каждого на кончике подбородка топорщилась бороденка, каждый смотрел на Санчо с выражением благородной печали — на этом сходство и заканчивалось; среди сеньоров Кихано были толстые и поджарые, круглолицые и с лицом, как иголка, брюнеты и шатены, и даже, кажется, один рыжий.

— Фелиса, а рынок тут у вас хороший? Со своего хозяйства живете или как? Кто на кухне заправляет?

— Я, — Фелиса выпятила и без того крутую, немалую грудь. Санчо едва удержался, чтобы тут же не цапнуть служанкино достояние руками; Фелиса вся была как вертлявое красное яблоко на не оборвавшемся еще черенке, самое привлекательное яблоко на ветке, созревшее, но не надкушенное, не знавшее червоточин и ударов града, и потому самоуверенное. Санчо тайком вздохнул: эх, задержаться бы здесь подольше, не спешить бы на большую дорогу, где грязь под сапогами и жесткое седло под седалищем, где холод, ветер, опасности, где кушанья жестки, а служанки костлявы…

— Ты? — спросил он, недоверчиво разглядывая Фелисины перси. — Ты за кухарку?

Фелиса насупилась:

— А что?

— Ну так я тебя научу настоящую олью варить, — пообещал Санчо. — А то знаю вас, девчонок, такого настряпаете, хоть на собаку вылей…

— Я сама кого хочешь научу! — обиделась Фелиса.

Санчо примирительно засмеялся:

— Ну, чего надулась… как полтора несчастья, — он подошел поближе, скосил глаза, пытаясь заглянуть за вырез Фелисиного платья; Фелиса хихикнула. Отскочила. Стрельнула глазками.

— А у вас тут весело в Ламанче, — после паузы признал Санчо. — Ну, расскажешь мне про сеньоров Кихано?

Девчонка улыбалась:

— Про сеньоров? А что про сеньоров? Вот сеньор Мигель Кихано висит, все о почестях мечтал… За ним, господа, вы видите Алонсо Кихано-второго, по-простому его прозвали Дон-Кихот повторяльщик. Там, — Фелиса ткнула пальцем куда-то под потолок, и Санчо, задрав голову, разглядел укрепленный под сводами портрет, — там висит Селестин Кихано… он, правда, не сам справедливость устанавливал, а собрал голоту и целой толпой попер на герцога. Потом его, правда, помиловали. Вот Алонсо Кихано-третий, этот дальше трактира не ушел. Целую неделю совершал подвиги в трактире, а потом в полубеспамятном состоянии был препровожден домой… Его называют еще Дон-Кихот благоразумный. Дальше, господа экскурсанты, вы можете видеть портрет Алонсо Кихано-четвертого, которого называют Дон-Кихот фанатик; знаменит тем, что в гневе пристукнул собачку какой-то дамы и был сгноен в судах чуть не до смер…

Фелиса осеклась.

На лестнице, секунду назад пустой, теперь высилась неподвижная фигура.

— Ах… — выдохнул от неожиданности Санчо.

— Добрый день, милейший Санчо, — сказала женщина. — Я вижу, Фелиса расстаралась на маленькую экскурсию для вас. Между тем у коновязи вот уже полчаса ревет какой-то осел… Не тревожьтесь, любезный Санчо. Я позабочусь о вас, а Фелиса сию секунду позаботится об осле.

— В мире так много ослов, и все они требуют нашей заботы, — пробормотала, уходя, Фелиса.

* * *

Стоя на широкой лестнице, Альдонса разглядывала человека, явившегося в ее дом, вернее, его круглую макушку, потому что небезызвестный Санчо Панса как раз согнулся в низком поклоне.

— Рада приветствовать, добрейший Санчо…

Таковы правила игры. Она видит его впервые в жизни, но зовет по традиции «добрейшим».

Пришелец выпрямился. Лицо его было розовым от прилива крови — слишком низко и долго кланялся; глаза Альдонсы встретились со светлыми, внимательными, непроницаемыми глазами гостя:

Поделиться с друзьями: