Год французов
Шрифт:
Хочу найти общий язык и с простым людом, но достиг немногого. Их католичество не сродни католичеству господина Мура или господина Трейси из Замостья, те — джентльмены в полном смысле слова и лишь из рыцарских побуждений примкнули к гонимой религии. Они стоят особняком. К ним, сколь ни странным это покажется, я бы отнес и господина Хасси, католического пастора из Киллалы. Он тоже из хорошей семьи, отец его — зажиточный скотовод из центральных графств. Мне кажется, порой господина Хасси еще больше, чем меня, ужасают дикарские обычаи и жизнь его паствы. Я также искал, правда лишь на первом году, знакомства с редкими католиками из «полудворян», вроде Корнелия О’Дауда или Рандала Мак-Доннела, но как раз у этих двоих, скажу не покривив душой, веры я не нашел. Они поклоняются лишь виски, лошадям да распутницам. Столь прискорбная оценка полностью подтвердилась: в событиях, о которых я намереваюсь поведать, господа эти проявили отменное жестокосердие. Доводилось мне беседовать и с людьми из низов: кое-кто из фермеров и слуг способен изъясняться по-английски, кое-кто даже обучен письму. Но за приятным суесловием виделась мне зыбкость нашего общения, словно стоим мы на трясине, и нас вот-вот поглотит, вот-вот засосет бездонная пучина наших разногласий и противоречий.
Начать рассказ свой мне бы хотелось с истории человека сколь незаурядного, столь и неудачливого — Оуэна Руафа Мак-Карти. Я как-то пригласил его к себе, хотел передать ненужные мне книги: ему, возможно, они пригодились бы для занятий в его «классической академии» — начальной школе для бедняков, где детям даются зачатки знаний, а мальчиков постарше готовят в семинарию. Не скрою, человек этот вызывал у меня опасения. Я часто видел его в деревне: высокий, с огненно-рыжей шевелюрой, ходит вприпрыжку, любит приложиться к бутылке, о чем знает каждый в округе, да и знакомства водит сомнительные. Прошлое его столь же неприглядно — поговаривали, что бросил он родной дом в Керри, потянуло в дорогу, и пошел скитаться: Корк, Клер, Голуэй, потом Мейо. Одни говорили, что он скрывался от правосудия, другие — что от разгневанных отцов, мужей и братьев, чьих дочерей, жен и сестер Оуэн не обошел вниманием, особенно если они были подходящего возраста и не пуританского нрава. Вот уж в этом-то Мак-Карти настоящий католик, не по убеждению, а по готовности объять необъятное. И этот же самый человек бегло говорил на латыни, неплохо знал Вергилия, Горация и Овидия. Еще нечто более удивительное сообщил мне Трейси — а он как никто прославляет достоинства своего народа. Оказывается, Мак-Карти еще и поэт, причем накоротке со славой. Стихи его читают наизусть, переписывают от Донегала до Керри. Я попросил Трейси переложить некоторые на английский язык, но он отвечал, что ритм и размер стиха, если так можно выразиться, чужды английскому, что и слова и созвучия учинят меж собой раздор, как муж с женой. Любопытное замечание касательно супружества в Ирландии.
Как бы там ни было, скажу лишь, чтобы закончить свое отступление, что Мак-Карти, очевидно, мог бы стать вторым Овидием, не будь стихи его заточены навечно в темницу дикарского языка, который история обрекла на безмолвие, наделив им лишь пахаря. В ту нашу встречу я заверил Мак-Карти, что ясно вижу безрадостный удел его народа, и высказал мысль, что Ирландии не мешало бы на деле убедиться в справедливости английских законов. Он ответил мне строками другого поэта, любезно переведя (ему в отличие от Трейси не помешали чуждый ритм и размер) на английский.
Время Рим и Трою усмирило;
Погребло и Цезаря, и Александра.
Скоро час пробьет и англичан.
Я усомнился, не превратно ли толкует он эти уклончивые строки, на что он объяснил мне, что и Греция и Рим были некогда великими государствами и теперь, дескать, Англия одержима манией величия. Я возразил: в строках нет и намека на высказанное им. В них, скорее, тупая злоба и мстительность, вынашиваемая ирландским крестьянством, и она, вместе с их дикарскими предрассудками, мешает им искать истинный и разумный выход из бедственного положения. Тут я задумался: а каков он, этот выход? Протестантские священники, преисполненные самых благих намерений, пишут для ирландцев тома и трактаты; призывают их носить чистую одежду, забывая, что у тех нет никакой; увещевают их говорить только правду, но лишь ложь и уловки спасают бедняков от алчных помещиков; просят пребывать в трезвости, хотя единственное утешение для тех — бутылка виски.
Мак-Карти улыбнулся, словно прочитав мои мысли, крупное массивное лицо осветилось, обозначив живой и критический ум. Ему явно не хотелось продолжать эту беседу; из стопки книг, которые я положил перед ним, он выбрал перевод романа Ле Сажа «Жиль Блаз».
— С этой книгой, ваше преподобие, я ох как хорошо знаком. Еще с младых скитальческих лет. Лучше книги для дорог и не сыскать.
Я также обнаружил, что он знаком и с французским. Может, для учителя из Керри это и неудивительно: прежде во Францию хаживало много кораблей. Еще лет десять тому назад из Керри и Корка в Дуайй и Сен-Омер отправлялись будущие семинаристы и добровольцы в ирландские бригады французской армии, велась бойкая торговля контрабандой. И одно, и другое, и третье было запрещено. Но Мак-Карти это нимало не смущало. Очень огорчительно, но это прямое следствие вопиюще несправедливых законов против католиков: почти целое столетие их официально не признавали и преследовали.
Уму непостижимо, как может уживаться «Жиль Блаз» и французская речь в грубом пастухе в долгополом, сером, как беспросветный дождь, сюртуке толстого сукна. И в первую встречу, и во все последующие, беседуя с Мак-Карти, я был весьма приятно удивлен его явным пристрастием к словесности, к книгам, хоть, очевидно, книги он воспринимал, как и всякий провинциал, предвзято. Еще меня порадовало его поведение: держался он свободно, но никогда не доходил до оскорбительной фамильярности. Впрочем, кое-что в нем меня, пожалуй, все-таки оскорбляло: угадывалась в нем скрытая насмешка — дескать, не хуже тебя понимаю, что мы одни и те же слова по-разному толкуем. Никогда, видно, не познать нам этих людей. Надежно сокрыты их души (впрочем, как и наши) за семью замками. Порой доводилось мне видеть его и другим: пьяный, скорее животное, нежели человек, он брел, спотыкаясь, домой, где ждала его молодая, непритязательная вдовушка. Не удивило меня и то, какой путь он избрал в дальнейшем. Ведь он плоть от плоти своего народа, характером свирепого и непредсказуемого в поступках.
Больше всего в первые годы в Мейо меня угнетало то, что все, и бедные, и богатые, казалось, единодушно признали, что нынешнее бедственное положение не изменить, что история веками ткала по ковру их жизни столь страшный орнамент и теперь его не переделать. Я никоим образом не ратую за крутые перемены. Я убежден, что законы человеческого бытия, как и законы астрономии, незыблемы и строги. И все же мне думается, что здесь законы эти толкуются криво, ведь и кометы с метеорами порой отклоняются от курса и падают на землю. Конечно, бедняки всегда были, есть и будут, но неужто сотни и сотни тысяч, неужто почти целый народ?
А что предлагаем мы, чтобы излечить эту язву? Лекарства куда более опасные, чем сама болезнь. От людей, не отличающихся жестокосердием, доводилось слышать мне, будто нескончаемые голодные годы — провиденье Господне, чтобы сократить население до определенного уровня. Я считаю такое мнение богопротивным! Или взять, к примеру, Избранников, коим еще предстоит выступить в моем рассказе. Лет уже тридцать они сеют страх по всей стране, разоряют деревни, чинят расправу над судебными приставами, уродуют или забивают скот, выдирают ограды пастбищ, предают пыткам и надругательствам врагов и доносчиков. Кое-где они добились своего: помещики снизили арендную плату, отказались от новых пастбищ. Но почти повсеместно на бунтарей устраивают облавы, как на волков или лосей, и уничтожают. И поделом, ибо цивилизация не может погибнуть от меча варвара. Итак, есть два «лекарства»: голод и террор. Что и говорить, выбор небогат!
А в чем помощь самой религии? О церкви простолюдинов-католиков мне почти нечего сказать. Более века подвергалась она гонениям, ее права грубо и жестоко попирались и извращались. И это неоспоримо. Как, правда, неоспоримо и то, что церковь все же оказывает сдерживающее влияние на свою паству. Хотя я, признаюсь, большой любви к этой церкви не питаю. Я уже упоминал, что ее настоятель господин Хасси человек образованный и воспитанный. Нет зрелища более смехотворного: господин Хасси в туфлях с серебряными пряжками, морщась, едва не зажимая нос от зловония, пробирается к лачуге, где его ждут. В церкви, построенной на пожертвования господина Фолкинера и непредвзятых помещиков-протестантов, он, хочется верить, проповедует своим прихожанам отступиться от Избранников, отказаться от поступков, продиктованных слепыми суевериями. Хотя более типичным для духовенства римской церкви является небезызвестный викарий Мэрфи, выходец из крестьян, сам крестьянин по натуре, грубый, невежественный мужлан, румяный, толстый, еще не старый, да и голос у него как у бычка. Хоть сам служитель церкви, но черни подать пример не в силах. И когда настали дни испытаний, на поверку оказалось, что он разделяет все самые низменные побуждения своих прихожан. Да и в обыденной жизни вел он себя далеко не безукоризненно. Доказательств его пристрастия к спиртному великое множество.
А что сказать мне о своей церкви? Разве то, что она в основном для тех, кто правит? В отличие от многих приходов паства моя многочисленна — в этом, надеюсь, есть и заслуга моих проповедей. Я не переливаю из пустого в порожнее, играя туманными отрывками из Библии, а обращаю речь свою к насущным нуждам. Но, оглядывая голые белые стены, узкие оконницы, я упираюсь взглядом в боевые знамена, привезенные прапрадедушкой господина Фолкинера из Марлборо в Новой Зеландии, вижу мемориальные доски с именами павших за нашего Государя на полях Франции и Фландрии, вглядываюсь в застывшие, суровые, как у средневековых конкистадоров, лица прихожан, и меня охватывает сомнение: а не служу ли я, подобно Митре в Древнем Риме, идолищу войны, вместо того чтобы служить детям Господним! Ведь я нахожусь на сторожевой заставе нашей империи, думается мне в минуты праздных размышлений, на земле, завоеванной на веки веков Елизаветой и Яковом II, Кромвелем и Вильгельмом, и отстоять эту землю для своего Короля — долг моих прихожан.
Иначе зачем бы дворянам-протестантам посылать своих сыновей в британскую армию или армию Ист-Индской компании? Конечно же, ими движет сознание долга, вошедшее в плоть и кровь, взращенное в раннем детстве, может как раз во время воскресных служб, когда пред их взором представали знамена на стенах? Впрочем, скажу с уверенностью в оправдание: если и приходит Англия в какую землю с мечом, то вскорости на земле этой расцветают искусства и все блага цивилизации, воцаряется порядок, обеспечивается неприкосновенность личности и собственности, образование, законность, истинная религия — радостные предвестники счастливого человеческого предназначенья на земле. И лишь здесь, в Ирландии, мы ничего не можем поделать, хотя на эту землю мы вступили раньше, чем на остальные. И повинны в наших неудачах как мы сами, так и здешний народ. Но ворошить прошлое, выискивать правых и неправых, дотошно измерять вину каждого представляется мне занятием малопочтенным.