Год любви
Шрифт:
Обе старухи — или, может, стара только одна из них, та, что идет слегка согнувшись, наверняка состоятельная милая дама, а другая не моложе ли? Сиделка? Компаньонка? Более молодая родственница? То, как они наклоняются друг к другу посреди лесной тропинки под пологом деревьев, издали выглядит так, будто они секретничают; или же дама говорит: вот так, моя милая, и что я еще хотела сказать…
Голубятник подстриг или подровнял себе волосы, я заметил это, когда он высунулся из открытого окна, верхний конец палки изогнут, металлический прут с крючком на конце, епископский посох, чтобы отгонять голубей, лжепастырь. Он носит серые шерстяные кофты, к губе прилеплена сигарета. Сейчас он похож на каторжанина или на старика из дома престарелых. Подстриженные седые волосы над вязаным жилетом из серой шерсти… Похож он и на взятого под домашний арест, на обитателя дурдома, зловредный тип, надзиратель из числа заключенных. Все время замахивается прутом на голубей, которые в его глазах заслуживают не кормежки, а наказания. Иногда он высовывается из окна, чтобы прорычать что-то кому-то во дворе, что, само собой, начинается с MERDE, с ругательства. Когда он сидит, то держится боком, чтобы не упускать из поля зрения окно, голубей и меня. Вот уж у кого нет проблем со свободой, со свободным временем. Утром, прежде чем включить телевизор, он читает газету, редко в его руках появляется нечто похожее на книгу. Отвратительный субъект, иногда мне кажется, что я читаю на его лице выражение насмешливого превосходства или язвительного злорадства. Ах ты мразь, думаю я, ах, мерзавец, ни на что не годный мошенник, паразит, ORDURE, подонок то есть. Ты только отравляешь воздух своим присутствием и портишь настроение своим рыком. Наверно, раньше времени вышел на пенсию? Он еще не стар, тогда, значит, инвалид? Но я не вижу в нем никаких телесных изъянов. Это совсем не смешно, это же просто скандал, то, чем он занимается уже много лет подряд или даже десятилетий? Кормить и лупить палкой голубей, ругаться с женой, злобно рычать на кого-то во дворе. Не понимаю, почему он меня так раздражает, до сих пор не понимаю. Когда он высовывается из открытого окна и бросает скользкий, почти похотливый взгляд в мою сторону, вот только что он посмотрел на меня или сделал вид, что смотрит куда-то поверх моей головы, тогда у меня появляется ощущение, как будто по мне проползла улитка. Я думаю, ему хочется, чтобы я смотрел на него, он добивается моего внимания.
Недавно он исчез на несколько дней. Впервые за все эти годы его не было в окне. Какое-то время окно было распахнуто настежь и в нем черный зев комнаты. Голубка, его любимица, долго стояла на карнизе, потом я увидел — ей-ей, не вру, — как она прыгнула в комнату и там исчезла. Потом снова появилась в окне, как мне показалось, растерянная. Еще два-три голубя долго стояли в полной растерянности на соседнем карнизе перед окном, закрытым раздувавшейся занавеской. Ни крика, ни сердитого рыка, ни звука. Не умер ли голубятник, подумал я и все время задавал себе этот вопрос, я был весь поглощен этой мыслью, совершенно загипнотизирован пустым окном. Мне бы почувствовать облегчение, но вышло наоборот, я был встревожен. Только бы он не умер и не исчез навсегда, поймал я себя на мысли, только бы не это. Я привык к этому человеку. Мне казалось, что жизнь без голубятника станет беднее. Только бы он появился опять вместе со своим проклятым рыком, бормотал я про себя, только бы он вернулся, только бы не исчез навсегда.
На следующий вечер в окне вдруг возникла его жена. Я замер в ожидании. Она то подходила, то отходила, много раз. Что-то жуткое было в ее появлениях на фоне черного оконного отверстия. Затем она встала у окна и принялась кричать на кого-то — кого? поблизости никого не было, я в этом убедился, — кричать пронзительно, точно безумная. Дрянь, визжала она, дерьмо, сукин сын, сын суки, годами я подтирала за тобой, не притворяйся, я вижу тебя насквозь, кричала она. С кем это она? — в страхе думал я, неужели с голубятником, он умер, и теперь она разговаривает с ним, с призраком, что стоит где-то во дворе.
Но на другой день он снова был на месте, почти весело сидел у окна в своей характерной позе, бочком, и, как мне показалось, смотрел на меня своим хитрым, насмешливо-высокомерным, почти непристойным от самодовольства взглядом. Ну, собака, думаю я, хоть бы тебя черти унесли, навечно, думаю и говорю я, а сам чувствую облегчение, что эта горькая чаша еще раз меня миновала.
Ну, ты и негодяй, шептал я каждый раз, поднимаясь к себе мимо квартиры Флориана, я не мог отделаться от этой мысли, она преследовала меня.
Я жил в Цюрихе, в старом городе, в комнате, которую можно было бы назвать студией, в одной стене четыре окна, окна выходят на крыши старого города, а между крышами и домами, если подойти к окну, можно было увидеть кусочек реки. Но я редко подходил к окну, я сидел спиной к этой стене с окнами за громадным гладильным столом, из прошлого века, не стол, а целая лужайка, столешница от длительного глаженья отполирована до блеска, но теперь она была усеяна и сплошь покрыта листами бумаги, это было время, когда я очень много работал. Несмотря на романтический вид из окна, все остальное было лишено какой бы то ни было романтики, не говоря уже о том, что я вовсе не был влюблен в старый город, мне было наплевать на окрестности, я писал наперегонки со временем, нередко до глубокой ночи. Поэтому я сидел спиной к окнам, я игнорировал их, я хотел выплеснуть на бумагу то, что накопилось во мне, освободиться от груза, я был одержим яростью, я рвал цепи.
Подо мной жил этот господин, Флориан Бюнднер, у него тоже был большой деревянный стол с бугристыми распорками, пропитанный темной морилкой стол в стиле ренессанс. Он был завален стопками газет, книг, исписанными листами бумаги, рекламными проспектами; книги, листы бумаги и газеты были сложены в высокие, как башни, покачивающиеся штабеля. Если он приглашал кого-нибудь к себе, что случалось весьма часто, то ему приходилось два штабеля переносить на другой стол, но поскольку на другом столе, тоже деревянном, но меньших размеров, уже возвышались башни из ранее отложенных бумаг, это превращалось в довольно затруднительную процедуру. Флориан был чем-то вроде учителя. Собственно говоря, это был недоучившийся студент, в один прекрасный день он прервал изучение германистики у Эмиля Штайгера, не знаю, в каком семестре и по какой причине, и с тех пор, похоже, занят личными проектами, а для их финансирования дает изредка уроки немецкого в качестве внештатного учителя в одной школе с коммерческим уклоном, в которой если и интересовались его предметом, литературой, то только в той мере, в какой начинающие коммерсанты должны уметь грамматически правильно, с точками и запятыми, написать деловое письмо. Что до литературы, то и эти часы использовались им в общеобразовательных целях. Преподавая в этой школе, мой сосед выполнял свои обязанности самым расточительным образом, по слухам, он, точно агитатор на баррикадах, отделывался многословными увлекательными тирадами, никак не соответствовавшими тому, что было оговорено в трудовом соглашении, но ученики, похоже, любили этого учителя, резко выделявшегося на фоне других своих коллег необузданной мечтательностью и красноречием.
Уроки немецкого были единственным занятием Флориана, они приносили ему скромный, но, судя по всему, достаточный доход. Он отнюдь не был заинтересован в увеличении учебной нагрузки, так как хотел сохранить внутреннюю свободу, не зря же он отказался от монотонной учебы в университете.
Из школы он возвращался еще до обеда, но поскольку его комната была завалена книгами и бумагами, то о том, чтобы оставаться в ней или, тем более, засесть за работу, не было и речи, поэтому он сразу же покидал ее и шел в кафе, входил с газетой, журналом или книгой под мышкой и делал вид, что погружен в чтение. Но эта погруженность длилась недолго. Если в кафе входили знакомый или знакомая, он непременно приглашал их к своему столу. На стороннего наблюдателя он производил впечатление жизнерадостного интеллигента, хотя бы уже потому, что всегда таскал с собой разные бумаги, чтение которых откладывал на потом; так как врожденная общительность мешала ему читать, тем более дочитывать до конца, поэтому он складывал книги; газеты, трактаты и проспекты в высоченные шатающиеся башни.
Проблема моего соседа заключалась в том, что он просто не мог освободить стол для работы, ему надо было отделить существенное от несущественного и навести строгий порядок, но эта задача казалась ему безнадежной, была задачей для Геркулеса, а не для Флориана, поэтому он, — понятное дело, откладывал ее на потом, нет, стало быть, ничего удивительного в том, что, едва придя с работы и разгрузившись, он искал спасения в бегстве, шел на улицу, в кафе, или приглашал к себе гостей. Флориан был гостеприимным хозяином, у него всегда имелось в запасе несколько бутылок вина, да и водка водилась, к тому же он любил стряпать, фирменным блюдом Флориана был шницель с рисом, его можно было быстро и в любое время приготовить, и чем больше выпивалось вина, тем сильнее сотрясали ветхий от старости дом звуки дневных и ночных попоек Флориана, и я, сидя за гладильным столом в своей студии наверху, как бы участвовал в них.
Дом состоял главным образом из мрачной лестничной клетки, которая проглатывала пришельца словно коровье чрево. Когда он начинал подниматься по скрипучим, потрескивающим ступенькам, впечатление, что находишься в каких-то внутренностях, усиливалось, пахло разного рода выделениями, ароматами кухни и жилых помещений, тоской и потом. Взбираясь вверх по лестнице, я мог не только обонять своих сожителей, но и непосредственно представлять их себе в их телесности, дряхлости, с их хорошими и дурными привычками. Там не было квартирных дверей, там были только двери, ведущие в комнаты, и все выходили на лестничную клетку. У Флориана кухонная дверь всегда была распахнута, из нее несло потом и вонью.
Едва я въехал, как он представился моим соседом снизу и пригласил меня на чашку кофе. Я увидел столы, прогнувшиеся под весом громоздившихся на них книг и бумаг, ощутил царившую в комнате мрачную атмосферу. Кофе мы пили, наспех освободив краешек большого стола, я удивленно осматривался, не особенно вслушиваясь в то, что говорил Флориан, а говорил он что-то, как всегда, о литературе или культуре.
Начиная со следующего дня он как бы случайно ловил меня на лестнице и приглашал на чашку кофе, глоток вина или на обед, пока я не начал отказываться, ссылаясь на занятость, я и в самом деле должен был работать и выходил из дому, только чтобы выгулять собаку и сделать необходимые покупки.
Наши встречи вскоре вылились в позиционную войну. Сначала Флориан часто заходил ко мне как бы между прочим и спрашивал, не нужно ли мне чего-нибудь.
Я сейчас ухожу, говорит он, хочешь, заодно куплю что-нибудь и для тебя? А то могу быстренько сварганить кофе? Только быстренько, у меня и без того много дел.
Нет, не надо, я сейчас занят, говорю я, в другой раз. Большое спасибо.
Не за что, говорит Флориан, я тоже ужасно занят. Должен писать. Надо только выскочить ненадолго, кое-что купить. Я слышу, как он недолго возится в своей комнате, потом слышу его шаги, он легко сбегает вниз, что-то напевая вполголоса. Слышу, как захлопывается тяжелая входная дверь, слышу его удаляющиеся шаги. Чуть позже он возвращается с целой компанией, лестничная клетка содрогается от топота, я слышу смех, громкий голос Флориана, женский хохот, звон стаканов, время от времени Флориан, торопливо обслуживая гостей, бегает из комнаты на кухню и обратно, оттуда поднимается чад, густые клубы сигаретного дыма. Ночные гулянки и пирушки продолжаются до утра, днем он ведет себя пристойнее, иногда за закрытыми дверями; любовное свидание? Время от времени Флориан приводит к себе удивительно красивую молодую женщину. Первое время он поднимался ко мне, чтобы пригласить к своим гостям, «пропустить с нами рюмочку». Я решительно отказывался.