Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Арабы — не просто меньшинство, хотя и очень многочисленное, они бедные родственники нации, мне кажется, иностранных рабочих здесь не очень жалуют. Очень многие живут здесь без жены и детей, то есть они вдвойне одиноки. Раньше я любил бывать в одном заведении, у Саида, который утверждал, что он не алжирец, а кабил или бербер, он хотел, чтобы его причисляли к более высокой расе, хотя внешне — он был приземист и полноват — его вряд ли можно было отнести к некой элите. Я любил бывать у Саида, у него стояла цилиндрическая железная печка, дававшая ощущение тепла и уюта, но, может быть, еще и потому, что я испытывал потребность быть с теми, кто обретается в самом низу; мне вовсе не хотелось общаться с художниками, с интеллектуалами в Латинском квартале или на улице Сен-Жермен, ни за что не пошел бы я туда. Должно быть, во мне тоже сидела эта мрачная гордая стыдливость, не пойму толком, откуда она во мне взялась, я казался себе чем-то вроде парии, сидел в своей комнате-пенале и стыдился своего одиночества, своей свободы, которой я не умел пользоваться, своего досуга, своих мучений и своего страха, и я сразу бежал к Саиду, который всякий раз встречал меня со смущенной улыбкой, он смущался, потому что считал меня существом более высокого порядка, чаще всего я оказывался единственным белым посетителем, и он смущался перед своими соплеменниками. У Саида я искал приюта, я любил его кухню, еда готовилась в какой-то невообразимой дыре в заднем помещении, это были однообразные блюда: кускус (баранина, говядина) или телячьи котлеты с картошкой, иногда с макаронами, мне все это нравилось. Получив заказ, Саид передавал его повару, называя его шефом, в заднем помещении действительно кухарил усталого вида старик. Я ценил деликатность Саида, приветливость и уважительное отношение, со временем я стал у него желанным гостем, которому он оказывал предпочтение. Поэтому я заглядывал к нему еще до обеда, чтобы пропустить стаканчик, а после обеда даже брал с собой что-нибудь почитать, при этом я мало чем отличался от моего бедного Флориана, был дезертиром, убегал от своей комнаты-пенала, где я чувствовал себя, как в плену, где ждал от себя каких-то свершений, по возможности значительных, а на самом деле просто испытывал страх, и душа моя раскрывалась настежь, словно ширинка на брюках, как выразился кто-то из писателей. В глазах Саида я видел смесь потехи и искренней радости. Со временем я мог приходить, даже когда Саид уже закрывался, у него ведь не было других дел, кроме этого заведения, он и спал в чулане над бистро, семья, утверждал он, должна вот-вот приехать, еще месяц — и семья будет здесь. Но семья так и не появилась, возможно, у него вообще не было никакой семьи. Однажды, возвратясь после длительного отсутствия, я в первый же день решил заглянуть к Саиду, в свое убежище, но вместо Саида за стойкой стоял мрачный толстяк, к тому же косивший на один глаз. Это был преемник Саида, во время моего отсутствия Саид продал бистро или, как здесь говорят, дело и исчез; так я лишился своего прибежища.

Зачем я, собственно, торчу здесь? — спрашивал я себя, я ведь никому не давал обета. Это чувство посещало меня, когда я долго никого не видел, ни с кем не разговаривал, когда мое одиночество становилось невыносимым; когда я до такой степени стыдился своей заброшенности, что не ходил, а крался по улицам: я стеснялся своего отчаяния и боялся, что оно написано у меня на лице. Ах, если бы я жил в квартале, где больше веселья и развлечений, думал я, а не в этом квартале кускус, все гуще заселяемом арабами и чернокожими и все сильнее отягощаемом их проблемами.

Это квартира моей тети, квартира, которую она мне оставила, по этой причине я и живу в Париже.

Я знал много квартир своей парижской тетушки, кстати, у моей мамы тоже была парижская тетя, которую она время от времени навещала, давно, когда мы были еще маленькими, — а мама — молодой женщиной. Тогда считалось шиком быстренько смотаться в Париж, и когда мама возвращалась из таких поездок, она выглядела в моих глазах элегантной иностранкой, молодой дамой из Парижа.

Я знал многие квартиры, в которых жила моя тетя, эта была самой захудалой. Она давно уже владела этой квартирой, но сдавала ее внаем, а сама жила в более удобной квартире вблизи Домесниля, в quartier residentiel, то есть в жилом квартале, как она, слегка преувеличивая, утверждала. Незадолго до своей смерти она продала лучшую квартиру одному музыканту и композитору, а сама переехала в это крохотное жилище, чтобы на вырученные деньги и на пенсию скоротать здесь остаток жизни, ей было уже за семьдесят, Монмартр, входящий в 18-й и 9-й округа, был, кстати, с давних пор ее кварталом, поэтому она, собственно, вернулась к себе домой.

Когда я летним днем 1973 года отправился в поисках квартиры моей тети на улицу Симара, я сгорал от любопытства, но вскоре был разочарован. Хотя эта улица похожа на тысячи парижских улиц, мне она показалась чуть мрачнее других, камни здесь выглядели чуть темнее, чем обычно, — или грязнее? — и не имели ничего общего с белой и желто-серой окраской фасадов, производивших своими кубистическими тонами впечатление изысканности; похожие на осыпающиеся листы мелованной бумаги, фасады так неповторимо впитывали в себя и отражали свет этого залитого сиянием города, что было просто невозможно назвать это иначе, как чем-то одухотворенным или спиритическим. Здесь же серый цвет казался коричневатым или грязно-серым, короче, мне казалось, что я вхожу прямиком в какой-то туннель. Заведения и лавочки следовали здесь одни за другими, но лавочки были без навесов, торговля велосипедами, обойная лавка, бакалея, поставка инструментов, бюро по найму, наладка игровых автоматов, реставрация старой мебели, пошив и починка шуб, магазин здоровой пищи, торговля недвижимостью — все эти заведения были загнаны внутрь, словно их владельцы обитали в пещерах, а не имели в своем распоряжении часть тротуара, как везде в Париже, с тем же успехом они могли разместись свои заведения и в катакомбах. Даже неба здесь не было видно, казалось, оно находилось где-то в другом месте.

В полутемном вестибюле какая-то женщина окликнула меня и, когда я спросил о своей тете, ответила, что она живет в том здании, что во дворе, третий этаж, дверь справа. Я постучал, после долгого ожидания повернул ручку старинного звонка, издавшего треск, после чего сначала послышался собачий лай, а потом и недоверчивый голос тетушки, не отпирая, она спросила, не почтальон ли пришел. Это я, твой племянник из Швейцарии, да я же, я, собственной персоной, открой, прошу тебя, ma tante, сказал я, ma tante я произнес, как произносят mon general. Дверь наконец открылась, и тетя появилась на пороге, она была в купальном халате, еще не привела себя в порядок, но это была, несомненно, она, такая, какой осталась в моей памяти, только несколько похудевшая. Она была маленького роста, моя тетя, на своих коротких ножках она несла изрядно выпиравшее дугообразное расширение, напоминавшее нос корабля, ее собственный нос был тоже несколько великоват, и с этими изгибами или возвышенностями контрастировали маленькие глазки на обычно густо накрашенном лице; волосы она до последних дней своих обесцвечивала. Ее руки, казалось, думали самостоятельно, потому что мыслями она всегда была где-то в другом месте. Она имела обыкновение наклонять голову чуть вбок, что придавало ей задумчивый и какой-то отсутствующий вид. Пока жившие своей собственной жизнью руки готовили, накрывали на стол, расставляли и раскладывали на столе и стоявшем рядом столике разные разности — салфетки, графин с вином, парижский хлеб, солонки и перечницы, — она носила туда-сюда свое задумчивое лицо. О чем она думает? О прошлом? Или занята мыслями о грустном? — размышлял я. Тогда в этой квартире все выглядело по-другому, она была битком набита всякой роскошной на вид, но скорее дешевой мебелью, на своей подставке монументом высился телевизор. Пока «ma tante» бегала маленькими шажками по заставленной мебелью комнате, рядом с ней семенил еще более мелкими, необыкновенно быстрыми шажками толстенький и какой-то жалкий на вид фокстерьер Джимми, собаки всегда окружали мою тетю и всегда отзывались на клички Джимми или Тоб. Последний, уже не помню какой по счету Джимми был удивительным существом, он ел только при свидетелях или если тетя делала вид, что собирается уходить, сейчас же, немедленно. Тетя снимала с вешалки пальто, делала другие подобные приготовления или же брала телефонную трубку и сообщала воображаемой подруге важную новость, она-де собирается без промедления выходить из дома, и Джимми тут же набрасывался на свою еду. Тетя и Джимми вечно бранились, словно старая супружеская пара, равнодушия они не знали, Джимми то осыпали нежностями, то грубо отталкивали и проклинали до седьмого колена. Интонации менялись без перехода, а потому этот Джимми, как, впрочем, и все его предшественники, не только отличался чудачествами, но и был немного не в себе.

Последний раз я видел свою тетю на катафалке в морге в эвианской больнице, в Эвиане она проводила свой отпуск и, после легкого недомогания доставленная по настоянию врача в больницу, сразу скончалась. Она лежала, словно какой-нибудь знаменитый полководец, в морге не было холодильников, и она лежала, обложенная сухим льдом, лежала долго, еще и потому, что ее нельзя было похоронить без соответствующих бумаг, и чтобы достать все эти бумаги и выполнить дальнейшие формальности, полиция вызвала меня, должно быть, тетя на всякий случай всегда держала при себе мой адрес. Я, стало быть, последний раз видел ее в эвианской больнице, Джимми остался в гостинице, я попросил портье выдать его мне, в полиции мне передали ключи и кое-какие вещи, чемоданы, и со всем этим я поехал в Париж. В тетину квартиру я вошел как полновластный хозяин, я должен был просмотреть все бумаги, выполнить все необходимые формальности, должен был ликвидировать эту мертвую жизнь и все, что от нее осталось, этим я занимался несколько недель, и квартира досталась мне, я очистил ее от ненужного хлама и устроился в ней.

Улица, которая уже во время первого моего посещения произвела на меня гнетущее впечатление, и теперь кажется мне все такой же безотрадной, она не ведет никуда, разве что к себе самой, а сама она неухоженна, как небритое лицо, какая-то грязная, впечатление нечистоты связано скорее с бедностью и запущенностью, это предоставленная самой себе, списанная со счетов улица, улица Симара, так звали одного скульптора, прочитал я, месье Симар был очень предприимчивый, очень занятой человек, как, впрочем, и Эжен Сю, популярный писатель, оба они, то есть, я хочу сказать, обе эти улицы перекрещиваются на углу, а в остальном в здешнем воздухе не витает ни грана культуры.

Я уже довольно давно спрашиваю себя, что означает этот крик горлицы, который звучит, словно бесконечно повторяемый крик кукушки из часов, и вынуждает прислушиваться и считать крики. Крик напоминает начальный звук свирели, вздох из трех тонов, во всяком случае, в нем слышится жалоба, и поскольку раздается в любое время дня и ночи, то часто почти невыносим. Это, кстати, почти единственный шум здесь, который мне действительно мешает. Нижний жилец, преподающий игру на гитаре и на полную мощность включающий органную музыку, мешает однозначно меньше, нежели этот безнадежный, зовущий на помощь крик горлицы.

Я хочу видеть мир, хочу жить в широком мире, а не в этом Цюрихе, думал я тогда, не на этих одинаковых в любую пору немногих улицах и площадях, где я выгуливаю свою собаку и где меня знает каждая собака, так или примерно так думалось мне, и наконец я сказал себе теперь или никогда, когда подвернулась эта квартира, удача, которой одарила меня моя полненькая тетушка, уйдя в мир иной, я нутром ощутил начало новой жизни, понадеялся на нее в своей тогдашней самоуверенности; и наконец переехал.

Я взял спальное место прямо от Цюриха и сразу уснул. Проснулся я в Базеле, услышал, как кто-то произнес мою фамилию, да, я ни секунды не сомневался, что громкоговоритель с этими скрипучими искажениями и детонациями, свойственными всем вокзальным радиоголосам, выкрикнул мою фамилию. Я испуганно вскочил, поднял оконное стекло и в тревоге огляделся по сторонам, готовый в любой момент увидеть приближающихся людей в униформе. Чего мне было бояться? Я ехал легально, свой паспорт и билет я вручил, как и положено, кондуктору спального вагона, и все же я чего-то опасался, боялся своего бегства? ибо покидал Швейцарию и отправлялся в мир, я хочу в мир, долго внушал я себе, как будто Цюрих не был частью этого самого мира. Пока шло бесконечное маневрирование между швейцарским и французским вокзалами, пока нас перетаскивали через границу и возвращали обратно, туда и обратно, я высматривал сыщиков, но мы наконец поехали, и я долго не мог заснуть, теперь я боялся, что поезд сойдет с рельсов, я чувствовал, как стучат и подпрыгивают колеса, а поезд все мчался, ускоряя ход, машинист, должно быть, спятил, несется под двести километров в час, я чувствовал на своем диванчике, как рельсы едва удерживают обезумевшие колеса, долго ли еще они выдержат такое? И в такой панике я наконец заснул, и мне приснилось, что я еду в поезде, что поезд несется что есть мочи, но теперь, во сне, мне было мало этой скорости, я начал ускорять ход движениями собственного тела, так, раскачиваясь, пытаются сдвинуть с места ручную тележку, я начал подгонять бешено мчавшийся поезд, я весь отдавался движению, более того, я открыл окно и далеко высунулся из него, размахивая руками, я уже почти наполовину повис в воздушной струе, возникшей от движения поезда, я сам почти обезумел от наслаждения, как вдруг на маленькой площади, на главной площади городка с ратушей, церковью, домами благородных жителей и памятником кому-то увидел девочку, она стояла одна, забытая Богом, на этой вымершей ночной площади, рядом с ней был сенбернар, и когда я взглянул на эту одинокую девочку, сиротку, ее глаза засияли и из них пролился настоящий звездный дождь, девочка с источающими звезды глазами? Никогда я не видел ничего подобного, такое же просто невозможно, думал я во сне, а потом меня разбудил кондуктор, чтобы возвратить мне паспорт и билет. Мы въезжаем в Париж. В купе только веселые альпинисты, на всех одинаковые, в красную клеточку, рубашки, одинаковые альпинистские вельветовые брюки и одинаковые шерстяные носки, я удивленно разглядывал этих скалолазов и вспомнил голос, голос из репродуктора, и с облегчением понял, что прорвался сквозь кордон и прибыл на место. Это не был голос полицейского, это не были сыщики, это было LA VOCATION, призвание. Я в Париже.

Возьми меня к себе, вынеси меня наверх! — кричал я, исследуя его улицы, я тебя не оставлю, я хочу в мир! Я бродил, ходил размашистым шагом, бегал по улицам, меряя ногами их нижнюю часть, а глазами изучал верхнюю, что раскинулась между крышами; в бесконечном ряду улиц с великолепно прочерченным небом над ними, самым ясным небом в мире, стоял я словно в бесконечном церковном нефе, я видел, как разлетались в стороны боковые улицы, залитые чарующим светом, они разлетались и уносились куда-то, вереницы беловатых домов, сверкающих всеми щелями своих жалюзи, я шагал по тротуарам вдоль навесов над лавочками и барами, и вся красота их была у меня перед глазами, я видел все это, я был посреди всего этого — и все же оставался снаружи, чужим.

Поделиться с друзьями: