Год рождения 1921
Шрифт:
Весь персонал завода был брошен на аварийные работы. Три чешские роты взялись за лопаты, возились в пыли, таскали кирпичи и балки, рыли и грузили землю, но чаще постаивали, злорадно поглядывали вокруг и говорили с удовлетворением:
— Ну теперь-то, наверное, немцы плюнут на этот завод и оставят его зарастать травой.
Но они ошиблись. Приехала особая комиссия, осмотрела все разрушения и решила снова восстановить «Брабаг». Для этого туда прислали еще пять тысяч рабочих и перевезли оборудование из разбомбленного завода в Леуне.
Трубы «Брабага» должны были снова задымить через два месяца.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Пепик заболел гнойной ангиной. Санитар Бекерле доложил об этом капитану, и тот милостиво освободил Пешка на несколько дней от работы. Вечером Карел перевел Пепика в изолятор, где уже лежал Ота Ворач.
— Гнойная ангина — отличная болезнь, — ораторствовал Ота, обрадованный тем, что он наконец избавлен от скучного одиночества. — Мои фурункулы — вот это, братец, гадость! В жизни у меня ничего такого не бывало, а тут они меня одолели. Мама пишет, что это от плохого питания, она там, дома, советовалась с врачом. Скверная жратва портит кровь, жрем-то мы маргарин и всякую дрянь. Ты себе не представляешь, где только ни выскакивают эти чирьи! Я даже ходить не могу, дружище!
Пепику было не до разговоров, температура у него поднялась до сорока. Санитар Бекерле лечил его порошками, и Пепик неутомимо полоскал горло, изводя за день чуть не по ведру полоскания. Жар долго держался и спал только через неделю, но Бекерле все еще не нравилось горло Пепика.
— Отправим-ка тебя в больницу, — опасливо сказал он. — Похоже на дифтерит… Там тебе будет лучше. И не дыши ты на меня, дифтерит тяжелая болезнь и очень заразная. Не дай бог мне подхватить ее!
Пепик с трудом добрался до своей комнаты, сложил в мешок пожитки и сдал их в кладовую.
— Надеюсь, это ненадолго, — сказал он, никому не подавая руки, и добавил виноватым тоном: — Я не прощаюсь, хочу поскорее вернуться.
Кованда рассердился.
— Полежи-ка там подольше, надо ж поправиться! А то ты словно из гроба встал. Пусть тамошние коновалы поинтересуются твоим кашлем, так им от меня и передай.
Карел пошел проводить Пепика. В больнице, за окошечком приемного покоя, сидела девушка лет шестнадцати. Она приняла Пепика и, услышав слово «дифтерит», отсела подальше и издалека допрашивала Пепика, записывая сведения. Это было очень утомительно. Девушка перевирала чешские имена и названия и наконец покорно захлопнула регистрационный журнал, потому что на все вопросы Пепик отвечал лаконично: «не помню», «не знаю», «забыл».
С фасада больница выглядела даже нарядно, но узкий и грязный двор, запущенный сад — все это было неказисто. Некоторые отделения разместились в домах, раньше явно не принадлежавших больнице.
Около инфекционного отделения товарищи расстались.
— Ну, пока, — сказал Карел, пожав Пепику руку. — Смотри, не валяйся тут долго, нам будет без тебя скучно.
Пепик грустно улыбнулся:
— Конечно, кормежка-то здесь лучше, чем в роте. Но оставаться тут до старости я не собираюсь.
Пепика поместили в палату, где лежали четверо ребятишек, уже поправлявшихся после дифтерита. Самому младшему из них, малютке Гергарду, не исполнилось еще и двух лет. Отделение обслуживали штатские медсестры, которые то и дело под разными предлогами прибегали взглянуть на Пепика. Мол, не хочет ли «пи-пи» маленький Гергард, затемнено ли окно, хорошо ли завернут кран. Потом пришла молодая рослая врачиха, молча взяла у Пепика мазок и сделала ему инъекцию.
Температура у Пепика больше не повышалась, и через два дня он почувствовал себя уже здоровым, ни на что не жаловался, выходил в клозет покурить, сажал на горшок маленького Гергарда, без стеснения съедал два обеда и взял несколько книг из больничной библиотеки — биографии знаменитых немцев и сочинение о германских колониях. С неудовольствием он узнал, что результаты мазка будут известны только через неделю, к уже скучал по Карелу, Гонзику, Кованде и другим товарищам.
На третий день у него вдруг начался неудержимый, судорожный кашель и кровохарканье. Пепик то и дело соскакивал с постели, бежал к плевательнице и наклонялся над ней, повернувшись спиной к детям, которые с любопытством глядели на него. Ему казалось, что судорожный кашель, разрывавший ему легкие, задушит его, что он умрет от гнетущего страха. Стараясь не кашлять, чтобы не потерять много крови, Пепик задерживал дыхание.
Он всячески скрывал свой кашель от сестер, по-детски опасался, что из-за этого его задержат в больнице, а ему так хотелось вернуться к товарищам, в красное кирпичное здание школы, которое вдруг показалось ему уютным и желанным, как улей умирающей пчеле. В душе Пепика поселился неукротимый, безудержный страх, какого он еще никогда не знал, страх куда более жестокий, чем тот, что охватывал их всех во время бомбежек. Это был страх смерти, которая вдруг подкралась так близко: ведь алая кровь течет изо рта… Пепик не догадывался и не старался догадаться о причине постигшей его беды. Целый день он скрывал кашель, не решаясь признаться медсестрам, наивно надеясь, что кашель пройдет так же внезапно, как начался; ни за что на свете он не поверил бы, что это признак болезни, которая может надолго приковать его к постели.
Пепик не спал всю ночь, прислушиваясь к странным хрипам в бронхах; девять раз он подбегал к плевательнице и сплевывал сладковатую кровь. Ночь была тихая, нигде ни проблеска света, в палате спокойно, дышали спящие дети, а в сознании Пепика, как чудовища, бродили опасения. В палату три раза входила дежурная сестра с фонариком. Пепик притворялся спящим и, едва она уходила, глухо кашлял под одеялом, словно совершал что-то недозволенное. Он боялся, что сестра вернется.
Рано утром сестра Иоганна сообщила Пепику, что его переводят в другой корпус; поэтому он не признался и в этот день. Забрав в охапку свою одежду, дневник и одеяло, Пепик распрощался с маленьким Гергардом, Фрицем, Карлом и Петером, пересек двор и вошел в низкий домик за кухней. Темный коридорчик вел в палату, где стояли четыре стула, стол и четыре кровати, а у дверей высилась нетопленная кафельная печь. На одной кровати лежал Мариус, на другой Пьер Саборо, оба французы. Мариус был солдатом и попал в плен. Не выдержав тяжелых условий жизни в лагере военнопленных, он подписал бумагу о согласии работать на немецком военном заводе и был немедленно выпущен. После этого он поселился в лагере интернированных французских граждан, в одной комнате с Пьером, который не мог простить ему, что он добровольно пошел работать на немцев. Оба очень обрадовались, когда Пепик обратился к ним по-французски и завязали оживленный разговор. Французы лежали в постели, подтянув одеяла к подбородку, потому что в палате было холодно, печь еще не топили, а погода была сырая и дождливая.
Только на другой день, при утреннем обходе, Пепик сказал врачихе о кашле. Его тотчас послали на просвечивание. В больших комнатных туфлях, которые ему дала сестра Маргарет, он прошлепал по двору и в затемненной комнате, спотыкаясь, пробрался к рентгену. Трое врачей прикладывали к груди Пепика холодные уши и долго прижимали его спиной к холодной доске рентгеновского аппарата, заставляли выгнуться, поднять и опустить руки, повернуться. Потом, стоя перед ним в тусклом свете красноватой лампочки, они единодушно сошлись на диагнозе — туберкулез.
2
События осени 1944 года, когда гитлеровская Германия стремительно катилась в пропасть, оставляли глубокое впечатление в сердцах молодых чехов. Это сказывалось в каждом их поступке. Все они жили напряженнее, стали бодрее. Исчезла былая апатия, тупая покорность судьбе, смирение, порожденные кажущейся бесперспективностью однообразной жизни. Теперь было на что устремить прежде слишком туманные надежды, конкретнее стали звучать слова «свобода», «освобождение», «конец войны», «мир». Они сулили скорое свершение надежд, а слово «родина» стало в те дни подобием факела, зажженного над пороховой бочкой. В этой бочке накопились и ждали огненной искры недовольство, ненависть, жажда расплаты и тревога за тех, кто там, на родине, был на пороге освобождения, а может, и смерти.
Молодые чехи, уже третий год против своей воли носившие германское обмундирование, поняли, что нельзя относиться к своему уделу мученически-покорно, что этим они провинились бы перед грядущим, которое вдруг стало близким, как никогда. Чехи все чаще нарушали дисциплину, отказывались повиноваться, открыто выражали свои настроения. Они вдруг разучились притворяться. Новые чувства сделали из них новых людей, сильных и непреклонных, твердых и решительных, которых невозможно было ни запугать, ни беспричинно карать, ни тиранить. Несправедливость по отношению к одному становилась обидой для всех, наказанный товарищ олицетворял их общее бесправие. Все три роты жили единым коллективом, и это единство не могли уничтожить ни кирпичные перегородки, ни соперничество немецких командиров.