Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Год спокойного солнца
Шрифт:

Он тоже радовался и цветущим этим деревьям, и ласковому солнцу, и зеленой траве на теплой земле, а больше всего — что ты на ножки встал и пошел.

Ящерка из щели выползла, греется. Ты ее увидел, руки протянул, она и шмыгнула обратно. Ты на меня смотришь и на отца: что, мол, за зверь такой? Все тебе интересно было в ту первую свою весну, только-только на ноги встал, мир перед тобой во-он какой просторный раскрывался…

Уезжая, отец поднял тебя высоко, ты смеешься, боязно тебе немного и радостно в вышине. „Хочешь летчиком быть? — спрашивает отец и тоже смеется. — Нет, мы колодцы будем рыть. В пустыне нет более уважаемой профессии“.

Я-то знала, почему он так сказал. Это он Назара вспомнил, ты знаешь о нем, я тебе рассказывала. А уж у Казака он с уст не сходил, чуть что — Назар бы не одобрил, или Назар бы доволен был. Я понимаю: он для Казака как бы укором был. Назар поехал, а Казак остался. Друзьями были закадычными, один за другим, как нитка за иголкой, а тут врозь. Правда, годами Назар старше был, женился уже, сына имел. Казак же в парнях ходил. Назар уже колодезным мастером слыл, а Казак только приглядывался да ума-разума набирался у мастеров. Но сдружились, что-то сблизило их. В колхоз вместе вступили, на курсы ликбеза вместе ходили, грамоту постигали. А вот в Москву Казак не поехал. Тогда он другу не мог объяснить — почему. Это мне потом открылся. Из-за меня ведь не поехал. Полюбил, боялся, что пока учиться будет, меня за другого отдадут. А когда басмачи письмо от Назара зачитали и призывали народ подниматься против иноверцев, против Советской власти, Казак первым сказал, что не верит, что не мог такое Назар написать. Его чуть не убили за это. А потом смилостивились, в живых оставили, Тачмамед-бай даже письмо ему оставил, разорвал на две части и сунул в рот: на, подавись, если не веришь, а когда поверишь, придешь к нам, покажешь, как пропуск, примем. Казак все надеялся, все ждал весточки от Назара, да не дождался. Поженились мы перед самой войной, Казак на фронт ушел, а когда после войны вернулся, следы Назара совсем затерялись. Казак поступил в бригаду колодезных строителей, в поселке появлялся наездами. В ту весну, когда ты первые шаги делал, ему в пески ехать предстояло. Попрощался с нами под цветущими деревьями, потрепал тебя по голове и сказал: „Расти скорее, вместе будем колодцы рыть“. И пошел к машине. Полуторка его ждала на улице. Заурчал мотор, пыхнуло сипим дымом из трубки, и укатили они новый колодец рыть. А через месяц на той же полуторке примчался бригадир, лица на нем нет. Я как глянула, так все и поняла. Подхватила тебя, кинулась обезумев: вези. Нельзя мне было так, не положено женщине. Но я не могла иначе. Бригадир слова не сказал, велел ехать. Быстро машина мчалась, а сердце мое разбитое еще быстрее летело, оно уже там было, на дне колодца, под обвалившейся породой, вместе с Казаком. Ничего не помню, себя не помню, а черную дыру в земле помню. И человека рядом на коленях, молящегося. Я в эту темную дыру, откуда на меня прохладой пахнуло и сырой землей, бросится готова была, да бригадир удержал, про тебя напомнил, что сына растить мне… Люди, которых он привез, а я их и не заметила, быстро, напеременку взялись откапывать, без передыху работали, а я слепыми глазами смотрела, как они землю из глубины поднимают ведром, ссыпают, и гора эта растет, видно, много ее на бедного Казака обрушилось. От пули уберегся, от снаряда, от бомбы вражеской, а тут могилу себе нашел, да такую, что откапывать надо… Война давно кончилась, похоронки почтальон никому уже не приносил. А я вдовой фронтовика стала. Кто же подумать мог…

Мы вдвоем с тобой остались. Сначала в селе своем жили, да трудно было. Время-то какое было. Мужчин по пальцам перечесть, работы невпроворот, а еще ребенок, ты то есть. Яслей тогда в колхозе еще не было, вот и крутились, как знаешь. Спасибо Якубу, он мне родственником каким-то дальним приходился, как-то приехал, увидел, как живу, давай, говорит, переезжай в город, там легче будет. Жену у него паралич разбил, а детей одиннадцать душ, старший в Баку уехал учиться, а остальные при нем. А где одиннадцать, там и двенадцатый прокормится. Стали мы вместе жить. А Якуб пост большой в торговле занимал, так что недостатка ни в чем не было, мое дело за несчастной Айной ухаживать и за детьми, а уж на базар ходить или в магазин — такой заботы и не было, все, что нужно, привозили. Ну, не одна я, конечно, старшие девочки помогали. И все бы хорошо, да новая беда пришла, откуда и не ждали.

Осенью ты приболел, с горлом что-то и температура. Спал плохо, просыпался среди ночи, плакал. Я тебя на руки взяла, вышла, чтобы хозяев не будить. Тихо было, безветренно, листок на дереве не шелохнется, и темно. Ты согрелся у моей груди, затих. Поезд по железной дороге прошел, простучал колесами, и снова тишина. Звезды в черной вышине мигают. Я смотрю вверх, ищу звезду счастья, чтобы посветила она тебе, дала окрепнуть, вырасти, в люди выйти, мне на старости лет утешением стать…

Собака завыла где-то, жалобно так, прямо душу воротит. И наш дворовой пес забеспокоился, загремел цепью, стал к ногам моим ластиться. „Кыш, — говорю ему, — не разбуди маленького“.

Вдруг, под землей гул прошел, я не поняла, что такое, даже испугаться не успела, только оглянулась на наш дом, на его темные окна. И тут меня так толкнуло в пятки — еле на ногах устояла. Дом на моих глазах содрогнулся, затрещал, исказился как-то… Я закричала со страху. А земля еще раз меня по ногам, они и подкосились. Стоя на коленях, тебя прижимая к груди, увидела я, как рухнул наш дом. Пыль столбом поднялась, ко мне волной подкатилась, дышать нечем, глаза не видят ничего. Грохот слышу, треск, крик чей-то душераздирающий, а сама с колен подняться не могу, словно окаменела. Только когда ты закопошился, закашлял, заплакал, ко мне силы вернулись. Вскочила, отбежала, где пыли поменьше, тебя на руках укачиваю по привычке, бормочу что-то успокаивающее, а сама ничего не соображаю, от ужаса всего этого…

Ты извини, не могу, слезы душат, как вспомню, так плачу. Столько лет прошло, а не могу…

Дом рухнул, одиннадцать человек похоронили под развалинами. Двое только и остались — сам Якуб, он в ту ночь не ночевал дома, задержался где-то, и Сапар, который в Баку в институте учился. Якуб примчался, вместе с соседями откопали всех и на кладбище свезли. Сапар успел на похороны, прилетел. Потом он отпуск попросил в институте, помогал времянку строить. Стали мы вчетвером жить. Якуб хоть и невредимым остался, а что-то в нем надломилось, горе свое пережить не смог, сам вскоре скончался. Сапар в Баку уехал, мы с тобой вдвоем во времянке остались. Я работать пошла уборщицей в столовую, так что голодными не сидели. А Сапар после учебы вернулся, тоже стал помогать чем мог, спасибо ему. Так тебя и вырастили. Теперь, слава богу, все хорошо, столько лет живем мирно да счастливо, даже страшно иной раз становится. Столько горя пережили — и войну, и гибель Казака, и землетрясение, неужто, думаю, все страшное навсегда позади?.. Только одного и хочу — чтобы не довелось тебе такое испытать, чтобы век свой прожил безбоязненно.

Надоела я тебе со своей болтовней? Ты уж не осуждай мать. С кем же еще мне поделиться, Ата, сыночек мой?..»

Все бы вот так и рассказала своему ненаглядному, единственному своему. Слово к слову долгими бессонными ночами были сложены, и каждое слезами омыто. Да сама понимала: зачем ему это, молодому? Старость назад смотрит, а молодость только вперед, еще когда ей срок придет оглянуться… не скоро… А надо бы оглядываться, надо. Тогда иначе друг с дружкой жили бы, не злобились бы зря, не привередничали, не возносились слишком высоко…

17

Семейство Сомовых давно не собиралось вместе. Завтракали кто когда, второпях, один Сева нежился в постели с наушниками от магнитофона едва ли не до полудня, потом сонно бродил по кухне, заглядывая в кастрюли — у него работа вечером начиналась. Когда все расходились, он включал магнитофон на полную мощность и, отыскав в шкафу початую бутылку коньяка, кейфовал в одиночестве, строил всевозможные планы, один другого несбыточней, чувствуя себя в эти минуты сильным и всемогущим. Далеко заносили его мечты…

Впрочем, родители ничего об этом не знали.

В первое время после отъезда Бориса в армию, придя домой после работы, намаявшись со своими тяжелыми больными, Наталья Сергеевна варила что-то, жарила, — но Кирилл Артемович нередко припозднялся и с виноватой полуулыбкой сознавался, что перекусил с приятелями. То у них совещание какое-то было, зашли потом в кафе договорить недоговоренное, то командированный приехал, пригласил, неудобно было отказаться, то просто настроение выпало — собраться, поболтать в своем кругу. Она у него «в своем кругу» не была, что ему с ней вдвоем вечера коротать… Обнажилось то, что раньше не заметно было, — разные они совсем, годы совместной жизни не сблизили, а отдалили их. Не получалось как в пословице: стерпится — слюбится. Не слюбилось.

Все началось в те первые годы их совместной жизни. Время было нелегкое, проблем куча — и по дому, и на работе. А Кириллу втемяшилось поехать в круиз вокруг Европы. Какая тут Европа! На частной квартире жили, Севку еще в детский сад не определили, спасибо квартирной хозяйке — приглядывала и платы особой не требовала, но она верующая была, могла так воспитать, что потом всю жизнь перевоспитывали бы. А он свое: поеду, может, другого такого случая не представится больше. И укатил почти на месяц. Она ревмя ревела, хотела уйти от него, да сил не хватило, одиночества испугалась. Просто одинокой еще куда ни шло, а матерью-одиночкой… Проглотила слезы, утерлась и смолчала, не упрекнула больше ни разу. А обида осталась и не убывала уже, не рассасывалась, словно бы стеной вставала между ними, с каждым годом в эту стену новые кирпичики укладывались. И Наталья Сергеевна как бы смирилась, привыкла, что ли. По крайней мере, так думалось. Но когда поднял их Гоша среди ночи, что-то надломилось в ней, себя в такой же клетке почувствовала, впору крыльями о прутья биться. Хотела все Кириллу выложить, отвести душу, — сколько же таиться? Да не вышел разговор, не уловил он в ее голосе ни тревоги, ни горечи, ни боли. Не нужны ему такие разговоры. Да и впрямь — к чему?..

Теперь одинокими вечерами она хозяйством себя не обременяла. Приготовит что-нибудь на скорую руку — суп из пакетика, котлеты или пельмени магазинные, сосиски — и к телевизору или с книгой на диван. А мысли об отчужденности, о стене этой гнала, что от них проку. Хотя порой взвыть хотелось, да слава богу сама специалист, любые таблетки под рукой. Но таблетки таблетками, а от жизни себя начисто не отключишь. Слово пришло однажды на память — клаустрофобия. Это когда человека в замкнутом пространстве охватывает чувство ужаса. Подумалось: вдруг наступит такое, и тогда конец. Она тут же отмахнулась: глупости какие. Но слово привязалось. И она все чаще стала спрашивать себя: как же сломать эту стену, за которой чувствует себя замурованной, как вырваться из замкнутого пространства, пока не началась клаустрофобия? Ответа не было. Развестись? Это ведь только подумать легко — хватит, мол, этой нелепой жизни, этого обмана, никому он не нужен, начнем жить по-новому, как считаем нужным. А попробуй-ка сделать первый шаг! Да и годы — время ли заново жизнь начинать? Раньше надо было, раньше… А раньше нельзя было: дети. Их же вырастить, выходить, на ноги поставить надо. И время бежало, торопилось, дни мелькали, как телеграфные столбы за вагонным окном — день да ночь — сутки прочь… И месяц… и год… и десятилетия — все прочь, прочь…

Поделиться с друзьями: