Год жизни
Шрифт:
— Откуда у тебя столько обновок? — не зная, с чего начать, спросил Алексей. Только сейчас он заметил, что все еще держит в руках женины ботики, и поставил их на припечек.
— А именно каких? — все так же не разгибаясь, спокойно спросила Зоя.
— Ну... чернобурка, новое пальто, платья, туфли... Это все дорогие вещи. Я не зарабатываю столько, чтобы ты могла одеваться подобным образом.
— Значит... Что ж ты не договариваешь? Значит, кто-то купил их мне?
— Может быть. Зоя, я видел твое лицо, когда ты разговаривала в клубе с Крутовым. Я хочу знать правду! — Шатров уже сомневался снова.
— Какую правду? Верна ли я тебе? — Зоя наконец-таки подняла голову. Ее щеки пламенели («Конечно, от незаслуженной обиды»,— мгновенно опомнился Алексей). Губы дрожали («От гнева на меня, так легко бросившего страшное обвинение!»).— Почему ты спрашиваешь об этом? Разве неверная жена признается когда-нибудь мужу? Однако я отвечу: неужели пусть не всегда дружно прожитых вместе двух лет тебе не хватило, чтобы понять, что я не способна к двуличности? Я могу быть невыдержанной, злой, вспыльчивой — да, но лицемерной— никогда! Эту злополучную лису мне привезли шоферы из Атарена. Деньги на нее я копила уже давно. На пальто заняла денег у Цариковой. Или я не могу купить, что мне хочется? Учти, у меня появились враги на прииске. Им досадно, что Крутов хорошо относится ко мне. И они могут распускать обо мне разные слухи. Неужели ты унизишься до того, что станешь верить сплетням о своей жене?
Пристыженный Шатров слушал горячие слова жены и чувствовал, как у него теплеет от них в груди. Алексей не знал, что в эти минуты Зоя как бы раздвоилась. Сначала, когда муж заговорил с ней о покупках, она совершенно потерялась, еще не зная, что ему известно. Потерялась до такой степени, что не могла выговорить ни слова. Но страх придал ей силы. И с этой секунды одна Зоя замерла, съежилась, как будто со стороны с изумлением наблюдая, как та, другая, искусно владеет голосом, как правдоподобно, с хорошо наигранным возмущением говорит мужу слова, пропитанные горечью, чувством внутренней правоты. Потом, теряя самообладание, Зоя обмолвилась о сплетнях, хотя Алексей ни словом не упоминал ни о каких пересудах по ее адресу. Этот грубый промах заставил ее заплакать. Ничего лучшего она не могла бы придумать. Алексей не выносил ее слез. Гладя жену по спине большой сильной ладонью, раскаиваясь, он принялся утешать ее, ругать себя вслух.
А Зоя плакала все сильнее. На мгновение у нее мелькнула мысль — упасть мужу на грудь, прижаться к нему, хорошему, доброму, обхватить руками за шею и рассказать все-все. Но сейчас же Зоя отогнала эту мысль. И теперь плакала от тоски, сознания того, что отныне для нее кончилась честная, открытая жизнь и началась двойная, исполненная притворства и лжи.
Закончился разговор уже в постели. Закончился, как уже не однажды после ссор, исступленными ласками, взаимными объятиями, поцелуями и уверениями в любви. В подобные минуты у Алексея наступали какие-то провалы в сознании. Оставалось одно гибкое, невыразимо желанное тело, податливое и послушное. Оно, и только оно, было важнее всего в целом свете! Лишь потом помраченный рассудок снова получал способность мыслить, и Алексею становилось стыдно. Он готов был презирать себя за такую постыдную слабость, за отступничество от собственных намерений и взглядов.
3
Шатров ожидал, что после такого решающего объяснения с женой в их отношениях многое переменится. Но на другой же день жизнь потекла по-прежнему. Зоя допоздна сидела в конторе или у Цариковой. Придя домой, в те вечера, когда не было планерок, Алексей одиноко ужинал, затем погружался в чтение или шел к Арсланидзе , а еще чаще — к Черепахиным. Володя уже выздоравливал, но был еще очень слаб, и Алексею казалось, что Тамаре не до его визитов.
Простая же рабочая семья Черепахиных все больше привлекала к себе молодого инженера. Здесь даже дышалось легче, чем дома. В низеньких комнатах, блестевших чистотой, было тепло и уютно. По-домашнему пел самовар, всегда стоявший наготове. Лохматый сибирский кот Шустрик умывал рыльце, сидя на лежанке. Клава слушала радиолу или, если около нее не толклись Неделя и Сиротка, помогала матери по хозяйству. Никита Савельевич, не оставляя свою газету, умел поддержать общий разговор. Видно было, что Алексей никого здесь не стесняет и его приходу искренне рады.
В этот вечер Шатрову не читалось. Заложив ленточкой «Суламифь» Куприна, он оделся и вышел. Во всех окнах дома Черепахиных горел свет.
— Я опять к вам, Никита Савельевич, на огонек,— сказал Шатров, переступая порог.— Не надоел еще?
— Будет вам шутить, Алексей Степаныч! Милости просим,— радушно отозвался Черепахин.— Всегда рады.
— А мы вас сегодня поджидали!—ласково улыбнулась Клава, принимая пальто от Алексея.— Видите, Шустрик гостей намывает.
— Я думаю, Шустрик еще кого-то ждет,— лукаво ответил Алексей.— Что-то он с моим приходом и не собирается кончать свой туалет.
Клава мило зарумянилась.
— Хорошо, что заглянули,— вставила свое слово Евдокия Ильинична.— Я как раз блинков испекла. Грех хозяйке хвалиться, да уж больно удались: румяные, пышные, на славу блинки!
Евдокия Ильинична поставила на белую скатерть тарелку с высокой стопой аппетитных блинов, щедро облитых маслом.
— Говорят, первый блин комом,— пошутил Никита Савельевич,— вот мы его хозяйке и положим. Пусть ест, сама пекла.
— А второй — гостю,— подхватила Клава.
— Правильно, доченька,— одобрила Евдокия Ильинична,— поухаживай за Алексеем Степанычем.
— Какой я гость,— возразил Шатров,— больше у вас сижу, чем дома. А от таких блинков не откажусь.
— Ешьте на здоровье, Алексей Степаныч,— сказал Никита Савельевич и сам показал пример: свернул трубкой желтый, с коричневыми прожилками блин, обмакнул его в сметану и отправил в рот,— да только от Клаши не отставайте. Она у нас с детства сладкоежка. Не зря к столовке приспособилась. Помню, бывало...
— Папа! — негодующе крикнула Клава и пристукнула вилкой.
— Ничего, дочка, Алексей Степаныч человек свой, ему можно рассказать, — посмеиваясь в усы, продолжал Никита Савельевич,— пока твоих ухажеров нет. Помню, говорю, маленькой, бывало, соберется из дому и пойдет по соседям. Влезет на крыльцо, стучится — честь по чести. Ну, хозяева, конечное дело, отворяют. «А, Клаша пришла. Что скажешь?» — «Я голодненькая».— «Что же тебя отец с матерью, такие-сякие, не кормят?» — «Не кормят».— «Бедная ты девочка. Хлеба хочешь?» — «Нет».— «А картох?» — «Нет».— «Так чего ж тебе,— может, каши дать?» — «Не хочу».— «Ну, тогда мы и не знаем, чем тебя кормить. Скажи сама».— «Касетками». Это значит — конфетками. Набьет за щеки конфет, как бурундук орехов, и тем же порядком обратно домой.
Все посмеялись. Под конец не выдержала, прыснула в рукав даже Клава, пунцовая от смущения.
Стопа блинов почти растаяла, когда под окнами с громким плачем пробежала какая-то женщина. Минуту спустя следом пробухали тяжелые мужские шаги.
— Сосед колобродит,— определил Никита Савельевич.— Никола-шурфовщик. И до чего же чудной мужик! Трезвый мухи не обидит. Стахановец, соображение имеет, бригадиром стал. Помните, тогда, в пургу? Это ж он придумал, как от ветра ущититься. А выпьет — и почнет буянить: вынь да положь ему сына. Это он за женой, Настёнкой, погнался. Та тоже хороша бабочка. Знает слабость мужа, а не кается — нет-нет да и поднесет ему. А тут еще Лаврухин много влияет, сбивает человека на пьянку. Одно им остается — уехать с прииска на новое место, переменить житье, знакомства.
— Поможет ли? — усомнился Шатров.
— Поможет! — уверенно возразил Никита Савельевич.— Я таким манером на своем веку две семьи наладил. После письма мне писали, благодарили за совет.
— А вам, я думаю, Никита Савельевич, есть что в жизни вспомнить? — спросил Шатров.
— Как не быть,—задумчиво отозвался старик,— жизнь прожить — не поле перейти.
Черепахин и в самом деле прожил большую жизнь,
Детство его прошло в глухой уссурийской деревушке. С двенадцати лет он начал бродить по тайге. Закинув за плечо старенькую берданку, в кожаных постолах, накомарнике, юный охотник бесшумно пробирался в зарослях ильма, кедра, пихтача. Высмотрев дичь, поднимал ружье. Гремел выстрел, дерево окутывалось пороховым дымом, и с ветки падал вместе с листьями зверек. Лапки царапали землю, бусинки глаз медленно тускнели. Сначала Никита промышлял белок, даурских бекасов, рябчиков. Потом, повзрослев, сделался заправским охотником. Теперь ему не в диковинку было подвалить кабаргу, кабана, изюбра, а однажды под его жакановской пулей свился живым мускулистым кольцом сам «амба» — великолепный уссурийский тигр. Несколько лет после этого желтая шкура с широкими черными полосами висела над кроватью Никиты.
Шли годы. Пасмурным днем, когда Никита, как обычно, возвращался из тайги с охоты, у околицы деревни мимо него промчался наметом кавалерийский отряд. Правофланговой скакала в невиданной островерхой шапке с красной звездой, опоясанная крест-накрест пулеметной лентой стройная девушка. Так и летели по ветру ее длинные темные косы! Долго не мог забыть девушку молодой охотник. С того дня и вошла в его сознание революция в образе черноволосой девушки на коне, устремленной вперед.
Жизнь переломилась круто. Снайперский глаз таежного охотника пригодился партизанскому отряду, куда вскоре ушел Никита. Сначала больше из-за тайной надежды встретить черноглазку, потом уже как красный партизан он совершал с отрядом длинные переходы, колесил по распадкам, перебирался через Сихотэ-Алин-ский хребет. Не раз брал на мушку беляков, японцев, всех, кто топтал его край, не хотел уходить из него подобру-поздорову. Не однажды сам попадал под равнодушный черный глаз вражеской винтовки. Но судьба, как видно, хранила молодого партизана.