Годы в огне
Шрифт:
— Я не шпион.
— Это каждый так скажет. Шпик, он разве признается.
— Заболтал ты меня совсем, — насупился мальчишка. — Не в чем мне признаваться.
— Не в чем, выходит… А документ у тебя какой-нибудь есть? Мандат или справка?
— Мандат?.. — помедлил юнец. Он на мгновение задумался, но тут же тряхнул русыми прямыми волосами. — И так проживу.
— Нету, я так и думал. А что у тебя есть? Или кто? Отец? Мать?
— Один я… — подросток совсем потемнел лицом. — Никого…
Лоза низко наклонил голову, но все же Важенин заметил, что на лице у него выступили красные пятна. Подросток волновался, или сердился, или гневался на тех, кто погубил его родных, а может, и на него, Важенина, что пристает с вопросами.
Наконец укорил:
— Завалил ты меня словами. Молчать не умеешь.
И глаза его заблестели, кажется, от слез.
Важенин придвинулся к подростку и, повинуясь безотчетному чувству, погладил его по мягким и ярким, будто нити кукурузного початка, волосам.
Это движение вызвало у Лозы совершенно неожиданную реакцию (Кузьме даже показалось, что малый вот-вот заплачет снова), и он выпалил злым, скрипучим голосом:
— Я тебе что — девчонка, что ли, оглаживать меня?
— Ну, не сердись, — смутился Важенин, — совсем не думал обидеть. Не злись.
Подросток внезапно подсел к матросу, спросил, напряженно глядя ему в глаза:
— А ты, и верно, красный? Правда — балтиец?
— Да. Не в правиле у меня людей обманывать.
— А чем докажешь?
— Документ есть.
— Документ — бумажка. Всякую написать можно.
— Там печать.
— Их тоже делают. Из картошки, мне говорили.
— У меня настоящая.
Подросток недоверчиво покрутил головой.
— Не все то правда, что в сказках говорится.
Он повздыхал немного, точно решал в уме мудреную задачу, и вдруг предложил:
— Ты о себе без бумажек скажи. Тогда и видно: какой человек.
— Экой крутой, — все зараз!
— Ну, коли язык болен, — молчи.
Кузьма ухмыльнулся.
— От тебя не отнекаешься. Добро, все одно иных дел нет. Можно и поболтать. Однако — условие.
— Какое?
— Тараньку грызи и сухари тоже. А то худющий вон какой. Прямо — девчонка.
— Ага, буду грызть, — торопливо отозвался юнец. — Не сомневайся ничуть: я всю съем. Ты начинай.
— Изволь. От лишнего слова язык не переломится. Да и то говорят: в игре да в попутье людей узнают. Слушай, коли так.
Кузьма Важенин впервые ступил на палубу броненосца «Андрей Первозванный» в начале шестнадцатого года. Вспыльчивый и крутой, когда его обижали, он уже через неделю угодил на гауптвахту. Молоденький мичман из дворянчиков, весь чистенький и гладкий, как морской камешек, страшно разгневался на матроса за то, что тот, по мнению офицера, лениво приветствовал его.
Кузьма и в самом деле был человек с кваском и не очень тянулся перед начальством. Но офицеры неопытней, позорче делали вид, что не замечают ничего в поведении нижних чинов: воздух уже густел перед грозой и отдаленные раскаты грядущей революции достигали флота.
Мичман же был мальчишка, натасканный по линейке уставов и наставлений, и ему казалось, что мир как стоял на трех китах, так и будет стоять довеку. Офицерик заставил Важенина походить перед собой, печатая шаг и вскидывая ладонь к бескозырке.
Кузьма прошел раз, прошел два, прошел три, а на четвертый принялся задирать ноги с таким подчеркнутым усердием, что мичман, заливаясь краской, стал сучить штиблетами и хрипло ругаться.
— Назад! — кричал офицерик. — Шагай, как положено, хам!
Важенин добрался до мичмана, круто повернулся к нему и, став колом, тихо, но внятно сказал:
— Ты вот что, вашбродь… ты не шибко на меня кричи… гнида…
И, опалив офицеришку взглядом, ушел в кубрик. Через полчаса он уже обретался на гауптвахте. Остыв, рассказывал сидящему рядом пожилому дядьке об известных ему станицах области войска Оренбургского, о горе Таганай, о забастовках пятого года и прочих событиях и местах, связанных с его, Важенина, детством.
Кузьма был уроженец Челябинска, но почти вся его взрослая революционная жизнь прошла на Балтике.
Темноволосый, некрупного роста, с узковатым разрезом глаз, он походил на башкира, и когда его спрашивали о том, усмехаясь, отвечал, что, точно, башкир — и потому нехристь.
Призванный на флот в конце четырнадцатого года, Важенин поначалу угодил в береговую оборону. Кронштадт был занятное местечко, смахивал маленько на Питер, и Кузьма, получив первую увольнительную, отправился на его булыжные мостовые. Задрав голову, он глазел на огромную глыбу Морского собора; топтался на Якорной площади, пытаясь окинуть взглядом памятник адмиралу Макарову, позеленевший от влажного воздуха залива; с истинным восхищением мастерового щупал железные кружева решетки кронштадтского сада.
Потом все это потеряло прелесть новизны, отдалилось куда-то, и Кузьма стал приглядываться и прислушиваться к тому, чем жили люди в шинелях рядом с ним.
Большинство ругало войну, и Важенин тоже клял ее потому, что не знал, зачем она нужна России и для чего миллион людей или даже больше проливает кровь.
Однажды, когда он ворчал об этом, разглядывая с сослуживцами какие-то памятные пушки в саду, туда же приковылял на деревяшке краснорожий матрос с пустым рукавом. К бушлату его были прицеплены медали.
Флотский кинул себе под ноги бескозырку, чтоб в нее клали деньги, и запел фальшивым, водочным голосом жалобные солдатские, а также лихие корабельные песни.
Мороз и ветер от реки, А он в изношенной шинели, На деревяшке, без руки, Стоит голодный на панели.Редкие прохожие бежали мимо, не поворачивая головы, и это раздражало инвалида, как личное оскорбление.
Пенятся волны, Гроза, как граната, Шумят берега, Все сильнее прибой. А в море открытом Идет канонада, Два флота вступили В решительный бой.