Гоголь. Воспоминания. Письма. Дневники...
Шрифт:
Я силился написать для «Современника» статью, во многих отношениях современную, мучил себя, терзал всякий день, и не мог ничего написать, кроме трех беспутных страниц, которые тот же час истребил. Но как бы то ни было, вы не скажете, что я не сдержал своего слова. Посылаю вам повесть мою «Портрет». Она была напечатана в «Арабесках», но вы этого не пугайтесь. Прочитайте ее, вы увидите, что осталась одна только канва прежней повести, что всё вышито по ней вновь. В Риме я ее переделал вовсе, или, лучше, написал вновь, вследствие сделанных еще в Петербурге замечаний. Вы, может быть, даже увидите, что она более, чем какая другая, соответствует скромному и чистому направлению вашего журнала. [«Портрет» в новой редакции был напечатан в «Современнике» 1842 г., № 3.] Да, ваш журнал не должен заниматься тем, чем занимается торопящийся, шумный современный свет. Его цель другая. Это благоуханье цветов, растущих уединенно на могиле Пушкина. Рыночная толпа не должна знать к нему дороги — с нее довольно славного имени поэта. Но только одни сердечные друзья должны сюда сходиться, с тем, чтобы безмолвно пожать друг другу руку и предаться хоть раз в год тихому размышлению. Вы говорите, что я бы мог достославно подвизаться на журнальном поприще, но что у меня для этого нет терпенья. Нет. У меня нет для этого способностей. Отвлеченный писатель и журналист так же не могут соединиться в одном человеке, как не могут соединиться теоретик и практик. Притом каждый писатель уже означен своеобразным выражением таланта, и потому никак нельзя для них вывести общего правила. Одному дан ум быстрый схватывать мгновенно все предметы мира в минуту их представления. Другой может сказать свое слово, только глубоко обдумавши, иначе его слово будет глупее всякого обыкновенного слова, произнесенного самым обыкновенным человеком. Ничем другим не в силах я заняться теперь, кроме одного постоянного труда моего. Он важен и велик, и вы не судите о нем по той части, которая готовится теперь предстать на свет (если только будет конец ее непостижимому странствию по цензурам). Это больше ничего, как только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится. Труд мой занял меня совершенно всего, и оторваться от него на минуту — есть уже мое несчастие. Здесь, во время пребыванья моего в Москве, я думал заняться отдельно от этого труда, написать одну-две статьи, потому что заняться чем-нибудь важным я здесь не могу. Но вышло напротив: я даже не в силах собрать себя.
Притом уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстает мне вся, во всей своей громаде. А здесь я погиб и смешался в ряду с другими. Открытого горизонта нет предо мною. Притом здесь, кроме могущих смутить меня внешних причин, я чувствую физическое препятствие писать. Голова моя страждет всячески: если в комнате холодно, мои мозговые нервы ноют и стынут, и вы не можете себе представить, какую муку чувствую я всякий раз, когда стараюсь в то время пересилить себя, взять власть над собою и заставить голову работать. Если же комната натоплена, тогда этот искусственный жар меня душит совершенно; малейшее напряжение производит в голове такое странное сгущение всего, как будто бы она хотела треснуть. В Риме я писал пред открытым окном, обвеваемый благотворным и чудотворным для меня воздухом. Но вы сами в душе вашей можете чувствовать, как сильно могу я иногда страдать в то время, когда другому никому не видны мои страданья. Давно остывши и угаснув для всех волнений и страстей мира, я живу своим внутренним миром, и тревога в этом мире может нанести мне несчастие, выше всех мирских несчастий. Участье ваше мне дорого: не оставьте письмо мое без ответа, напишите сейчас вашу строчку. Повесть не разделяйте на два номера, но поместите ее всю в одной книжке и отпечатайте для меня десяток экземпляров. Скажите, как вы нашли ее? (мне нужно говорить откровенно). Если встретите погрешности в слоге, исправьте. Я не в силах был прочесть ее теперь внимательно. Голова моя глупа, душа неспокойна. Боже, думал ли я вынести столько томлений в этот приезд мой в Россию. Посылаю вам отдельные брошюры статьи, напечатанной в «Москвитянине». [«Рим».]
Разошлите по адресам. А две неподписанные я определил: одну для наследника, он был в Риме: она ему напомнит лучшее время его путешествия, когда он так весело предавался общей веселости в карнавале и был участником во многом хорошем; а другой экземпляр для в. к. Марии Николаевны. [Марья Николаевна (1819–1876) — дочь Николая I.] Велите переплести их в хорошенькую папку. Последней я почитаю ныне священным долгом представить ее. Два другие экземпляра дайте, кому найдете приличным; а не то — Прокоповичу.
«Письма», II, стр. 155–158.
В. П. БОТКИН — А. А. КРАЕВСКОМУ
Москва, 16 марта 1842 г.
…В 3 № «Москвитянина» помещен большой отрывок из романа Гоголя «Рим». Это так хорошо, что сказать нельзя. Что язык, что за краски, что за колорит. Между колоритом и манерою Брюллова и языком и колоритом Гоголя сходство необыкновенное. Как освещают они свои картины! Какая смелость в постановке и очерке фигур! У обоих всё, до чего ни коснутся они, становится рельефно и пластично. У Гоголя фоном картин всегда служит возвышенное поэтическое созерцание: оно сообщает яркому колориту его идеальность и воздушную прозрачность; не будь этого созерцания, колорит его сверкал бы только, а не грел. Вы изумитесь, как возмужало его искусство, как окреп его резец. — Но оставляю вас насладиться самому.
Отчет ПБЛ за 1889 г., стр. 46–47.
П. А. ПЛЕТНЕВ — Я. К. ГРОТУ
[Як. Карл. Грот (1812–1893) — филолог, проф. Гельсингфорского университета, впоследствии академик. ]
Пб., 1 апр. 1842 г.
…Во вторник чтение было в кабинете государыни. Читали «Рим» Гоголя. Вот чудо-то! Прочитай его в № 3 «Москвитянина», да непременно вели перевести на шведский язык для какой-нибудь газеты. Это даст высокую идею о русской литературе.
«Переписка Грота с Плетневым», т. I, стр. 512.
А. В. НИКИТЕНКО — Н. В. ГОГОЛЮ
IIб., 1 апреля 1842 г.
Милостивый государь, Николай Васильевич! Вы, вероятно, уже получили рукопись вашу «Мертвые Души», отправленную из здешнего цензурного комитета на имя М. П. Погодина по адресу, который доставил мне П. А. Плетнев. Сочинение это, как вы видите, прошло цензуру благополучно; путь ее узок и тесен, и потому не удивительно, что на нем осталось несколько царапин, и его нежная и роскошная кожа кой-где поистерлась. Впрочем, надеюсь, что вы отдадите также и справедливость умеренности нашей цензуры: она всячески щадила прекрасное творение, которое искажать придирчивостью слишком осторожною я считал святотатственным посягательством на нашу бедную литературу. Совершенно невозможным к пропуску оказался эпизод Копейкина — ничья власть не могла защитить его от гибели, и вы сами, конечно, согласитесь, что мне тут нечего было делать. [Представляя «Мертвые Души» в цензуру, Гоголь сильно смягчил «Повесть о капитане Копейкине» (первоначально Копейкин голодал по вине бюрократов), но и смягченная редакция цензуру не удовлетворила; пришлось переделывать «Повесть» третий раз. ] Как жаль, что вас нет здесь! Места, которые исключила цензура или принуждена была заменить своими, вы, вероятно, исправили бы сами так, что и сено было бы цело и козы сыты; я уверен, что мы легко согласились бы с вами, на основании великого правила взаимной уступчивости.
После сего официального изъяснения не могу удержаться, чтоб не сказать вам несколько сердечных слов, а сердечные эти слова не иное что, как изъяснение восторга к вашему превосходному творению. Какой глубокий взгляд в самые недра нашей жизни! Какая прелесть неподдельного, вам одним свойственного комизма! Что за юмор! Какая мастерская, рельефная, меткая обрисовка характеров! Где ударила ваша кисть, там и жизнь, и мысль, и образ — и образ так и глядит на вас, вперив свои живые очи, так и говорит с вами, как будто сидя возле вас на стуле, как будто он сейчас пришел ко мне в 4-й этаж прямо из жизни — мне не надобно напрягать своего воображения, чтоб завести с ним беседу — он живой, дышащий, нерукотворный, божье и русское создание. Прелесть, прелесть и прелесть! и что это будет, когда всё вы кончите; если это исполнится так, как я понимаю, как, кажется, вы хотите, то тут выйдет полная великая эпопея России XIX века. Рад успехам истины и мысли человеческой, рад вашей славе. Продолжайте, Николай Васильевич. Я слышал, что вас иногда посещает проклятая гостья, всем впрочем нам, чадам века сего, не незнакомая хандра, да бог с ней! вам дано много силы, чтоб с нею управиться. Гоните ее могуществом вашего таланта — она стоит самой доблестной воли. Но дело зовет, почта отходит — прощайте! Да хранит вас светлый гений всего прекрасного и высшего — не забывайте в вашем цензоре человека, всей душой вам преданного и умеющего понимать вас.
А. Никитенко.
«Русская Старина», 1889 г., № 8, стр. 384–385.
П. А. ПЛЕТНЕВ — А. В. НИКИТЕНКЕ
Пб., 12 апреля 1842 г.
Александр Васильевич! Вы растрогали Гоголя своим письмом — и он за то с новою к вам просьбою.
Посылаю письмо его к вам и переделанного Копейкина. Ради бога помогите ему, сколько возможно. Он теперь болен, и я уверен, что если не напечатает «Мертвых Душ», то и сам умрет. [Конечно, ирония. ]
Когда решите судьбу рукописи, то не медля ни дня препроводите ко мне для доставления страдальцу.
Он у меня лежит на сердце как тяжелой камень.
П. Плетнев.
Рукописи ПД.
Н. В. ГОГОЛЬ — А. В. НИКИТЕНКЕ
Москва, 10 апреля 1842 г.
Милостивый государь, Александр Васильевич! Благодарю вас за ваше письмо. В нем видно много участия, много искренности и много того, чт прекрасно и благородно волнует человека. Да, я не могу пожаловаться на цензуру; она была снисходительна ко мне, и я умею быть признательным. Но, признаюсь, уничтоженье Копейкина меня много смутило. Это одно из лучших мест. И я не в силах ничем теперь заплатать ту прореху, которая видна в моей поэме. Вы сами, одаренные эстетическим вкусом, который так отразился в письме вашем, вы сами можете видеть, что кусок этот необходим, не для связи событий, но для того, чтобы на миг отвлечь читателя, чтобы одно впечатление сменить другим, и кто в душе художник, тот поймет, что без него остается сильная прореха. Мне пришло на мысль: может быть цензура устрашилась генералитета. Я переделал Копейкина; я выбросил всё, даже министра, даже слово «превосходительство». В Петербурге, за отсутствием всех, остается только одна временная комиссия. Характер Копейкина я вызначил сильнее; так что теперь ясно, что он сам причиной своих поступков, а не недостаток состраданья в других. Начальник комиссии даже поступает с ним очень хорошо. Словом, всё теперь в таком виде, что никакая строгая цензура, по моему мнению, не может найти предосудительного в каком бы ни было отношении. Молю вас возвратить мне это место и скорее сколько возможно, чтобы не задержать печатанья. У Плетнева вы возьмете рукопись и передайте ее потом ему же для пересылки ко мне. Ничего вам не скажу более, ибо вы сами в письме вашем сказали, что понимаете меня, стало быть, поймете и благодарность мою.
Истинно преданный вам Н. Гоголь.
«Письма», IV, стр. 434–435 и Рукописи ПД.
В. Г. БЕЛИНСКИЙ — М. С. ЩЕПКИНУ
Пб., 14 апреля 1842 г.
…Скажу вам несколько слов о приключениях в Питере рукописи Гоголя. Приехав в Питер, я только и слышал везде, что о подкинутых в гвардейские полки, на имя фельдфебелей, безымянных возмутительных письмах. Правительство было встревожено; цензурный террор усилился. К этому, наделала шуму повесть Кукольника «Иван Иванович Иванов, или все за одно», напечатанная в сборнике «Сказка за сказкою». [В повести было усмотрено желание «выказать дурную сторону русского дворянина и хорошую — его дворового человека, …добродетель податного состояния и пороки высшего класса людей» (письмо Бенкендорфа Кукольнику). ] Предводитель дворянства хотел жаловаться; министр флота князь Меньшиков в Государственном совете сказал членам: А знаете ли вы, дворяне, как вас бьют холопы палками и пр. Дошло до государя, и, по его приказанию, граф Бенкендорф вымыл Нестору голову. Вследствие этого Уваров приказал цензорам не только не пропускать повестей, где выставляется с смешной стороны сословие, но где даже есть слишком смешное хоть одно лицо. По этому случаю Никитенко сказал Краевскому, что если б «Актеон» Панаева, вместо 1 № попал во второй, [В «Актеоне» И. И. Панаева («От. Зап.», 1842 г., № 1) изображена резко отрицательная фигура помещика. ] — он не стал бы и читать его, а зачеркнул бы с первой же строки. К этому еще Башуцкий написал пошлую глупость «Водовоз», [Алдр. Павл. Башуцкий (1801–1876) — беллетрист, издавал иллюстрированную серию «Наши, списанные с натуры русскими». Сюда вошел и очерк «Водовоз», в котором правительство усмотрело «восстановление низших классов против высших».] в которой увидели невесть что: опять дошло до царя, и Башуцкий был у Бенкендорфа. К довершению всего Уваров обратил внимание на мою статью в 1 № [«Русская литература в 1841 г.».] и сказал цензорам, что, хотя в ней и нет ничего противного цензуре, и хотя он сам пропустил бы ее, но что тон ее нехорош (т. е.: эй, вы, канальи, пропустите вперед такую, так я вас вздую). Шевырка [Шевырев. ] на повесть Кукольника напечатал донос в «Москвитянине», а Булгарин на Башуцкого в «Пчеле». Ну сами посудите: как было тут поступить? Вы, живя в своем Китай-городе и любуясь, в полноте московского патриотизма, архитектурными красотами Василия Блаженного, ничего не знаете, что деется в Питере. И вот Одоевский передал рукопись графу Виельгорскому, который хотел отвезти ее к Уварову; но тут готовился бал у великой княгини, и его сиятельству некогда было думать о таких пустяках, как рукопись Гоголя. Потом он вздумал, к счастию, дать ее (приватно) прочесть Никитенко. Тот, начавши ее читать как цензор, промахнул как читатель, и должен был прочесть снова. Прочтя, сказал, что кое-что надо Виельгорскому показать Уварову. К счастию, рукопись не попала к сему министру погашения и помрачения просвещения в России. В Питере погода на это меняется 100 раз, и Никитенко не решился пропустить только кой-каких фраз, да эпизода о капитане Копейкине. Но и тут горе: рукопись отослана 7 марта, за № 109, на имя Погодина, а Гоголь ее не получал. Я думаю, что Погодин ее украл, чтоб променять на толкучем рынке на старые штаны и юбки; или чтоб, притаив ее до времени, выманить у (простодушно обманывающегося на счет сего мошенника) Гоголя еще что-нибудь для своего холопского журнала…
«Письма В. Г. Белинского», т. II.
В. Г. БЕЛИНСКИЙ — Н. В. ГОГОЛЮ
Пб., 20 апреля 1842 г.
Милостивый государь, Николай Васильевич!
Я очень виноват перед вами, не уведомляя вас давно о ходе данного мне вами поручения. Главною причиною этого было желание написать вам что-нибудь положительное и верное, хотя бы даже и неприятное. Во всякое другое время ваша рукопись прошла бы без всяких препятствий, особенно тогда, как вы были в Питере. Если бы даже и предположить, что ее не пропустили бы, то всё же можно наверное сказать, что только в китайской Москве могли поступить с вами, как поступил г. Снегирев, и что в Петербурге этого не сделал бы даже Петрушка Корсаков, [Петр Алдр. Корсаков (1790–1844) — цензор; редактор реакционного журнала «Маяк».] хотя он и моралист, и пиэтист. Но теперь дело кончено, и говорить об этом бесполезно.